Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По новому стилю, еще не одолевшему старый, уже кончался ноябрь.
Они сидели за ломберным столом, поджидая четвертого партнера.
Можно было подумать, что в России ничего не изменилось, а уже изменилось все. Но люди и вещи по привычке еще находились на своих местах: высокие стеариновые свечи горели в бронзовых подсвечниках; две нераспечатанные колоды карт для винта и пачка красиво отточенных мелков лежали на зеленом сукне ломберного стола.
– А мне нравятся большевики! – сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.
– Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, – небрежно отозвался Роберт Георгиевич.
Марго (так называли Вермельшу близкие люди), нервно поиграв щеками, похожими на розовые мячики, добавила желчно:
– Борису Михайловичу даже «Облако в штанах» нравится… этого… как его… ну?
– Владимира Маяковского, – мягко подсказал отец.
– Что? – ужаснулся знаменитый присяжный поверенный. – Вам нравится этот бред сивой кобылы?
– Талантливая поэма.
– Та-лан-тли-вая?
с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.
– Типичнейший большевик! Этот ваш… Ну, как его?
– Маяковский, Маргарита Васильевна, – подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.
– Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!
И у Марго от возмущения даже заискрились ее открытые банки с ваксой.
– По всему видно, что ваш… – запнулась она, – …Маяковский тоже на каторге воспитывался.
А Роберт Георгиевич шикарно захохотал. Он был эффектёр, как говорили в XIX веке.
– Уф-ф!.. Насмешил, Борис Михайлович!.. Насмешил!.. У златоуста буйно росли волосы на руках, в ушах, в носу, словом, везде, где они не слишком были нужны, и упрямо не росли на голове, где было их законное место. Это еще увеличивало его лоб, и без того непомерный.
– И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?
– Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, – как бы извиняясь отвечал отец.
– Не смею возражать, не смею возражать.
И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, желтую и блестящую, как паркет, только что натертый.
Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи.
– Нет, господа, с большевиками я даже на биллиарде играть не согласен! – всюду заверял Роберт Георгиевич своих судейских коллег и партнеров по винту.
– Этого еще не хватало! – фыркнула Марго. – Нашел себе подходящую компанию.
Следует заметить, что большевики тогда не нравились и доктору Петру Петровичу Акимову, которого сейчас поджидали. А ведь про доктора не только в гостиных и в клубе, но и на базаре всегда говорили: «У-у, это голова!»
Когда к Петру Петровичу приходил пациент с больным сердцем и спрашивал: «Доктор, а коньячок-то небось мне теперь пить нельзя?.. И курить небось – ни-ни?.. И насчет дамочек…» – Петр Петрович обычно клал такому пациенту на плечо свою костистую руку и внушительно поучал: «Самое вредное для вас, дорогой мой, это слово "нельзя" и слово "ни-ни". А все остальное – Бог простит… И я вслед за ним».
По уверениям пензяков, больные уходили от умного терапевта почти здоровыми. Я бы, например, добавил: «Психически». А ведь и это немаловажно.
Да и прочие медицинские советы Петра Петровича, по моему разумению, были прелестны.
«Вам, батенька, – наставлял он свежего пациента, – прежде всего надо к своей болезни попривыкнуть. Сродниться с ней, батенька. Конечно, я понимаю, на первых порах она вам кажется каким-то злодеем, врагом, чудовищем. Чепуха, батенька! Вот поживете с ней годик-другой-третий, и все по-хорошему будет. Уж я знаю. Даже полюбите ее, проклятую эту свою болезнь. Станете за ней ухаживать, лелеять ее, рассказывать про нее. Вроде как про дочку. Приятелям своим рассказывать, родственникам, знакомым. Да нет, батенька, я не смеюсь, я говорю серьезно. Честное слово. И чем раньше это случится, тем лучше. Вообще, батенька, в жизни философом надо быть. Это самое главное. Обязательно философом… Хочешь не хочешь, а к полувеку надо же какую-нибудь болезнь иметь. Помирать же от чего-нибудь надо. Так ваша болезнь, батенька, не хуже другой. Даже, на мой глаз, посимпатичней».
Пациент сначала смеялся, потом сердился на Петра Петровича, потом говорил: «Такого врача и в Москве не сыщешь!» И, привыкнув к своей болезни, наконец помирал, как и все другие пациенты на этой планете.
Однако вернемся к политике, которая тогда занимала все умы.
Так вот: Роберту Георгиевичу с супругой большевики не нравились, Петру Петровичу тоже, Сергею Афанасьевичу Пономареву… ну, конечно же! Словом, как это ни грустно, но знаменитый на всю губернию присяжный поверенный был совершенно прав, когда заявлял, что они «никому не нравятся». Разумеется, надо понимать под словом никому солидную пензенскую интеллигенцию.
Звонок продребезжал у двери.
– Вот и Петр Петрович, – сказал отец. – Это его колокол. Настенька живой рукой, по ее любимому выражению, кинулась отворять парадную дверь.
– Пожалуйте, доктор, пожалуйте! Вас заждались!
– А я, лапушка, к приятелю своему заезжал, к провизору Маркузону, – хрипел в ответ доктор. – К чудотворцу Абраму Марковичу. Вот…
И, по установившемуся обычаю, он засовывал в карман ее белоснежного фартучка пузырек с персиковым ароматным маслом.
– Вот секрет твоей красоты. На сон грядущий перед молитвой в щеки втирай, лапушка, в щеки и в нос… пять капелек.
– Ой, спасибо, Петр Петрович!
А из гостиной, состроив кислую гримаску обиды и шевеля бровями, мурлыкала Марго:
– Опять, доктор, на полчаса опоздали!
– Доктор всегда опаздывает, – поддержал знаменитый оратор свою супругу. – Он и к своему больному является через пять минут после его смерти.
– Хи-хи-хи!.. Хи-хи-хи!.. – этаким валдайским бубенчиком аккомпанировала Марго.
– Поверьте, господин Демосфен, к вам я приеду во время: к самому выносу, батенька, вашего величественного тела! – неласково отозвался доктор, снимая возле вешалки высокие суконные боты, изрядно забрызганные знаменитой пензенской грязью – черной, как осенняя ночь.