Асистолия - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это длилось всего одно мгновение. Отошел, придя в себя, и только тогда почувствовал вокруг — ту же самую пустоту. В скиту, где тоже пластались, молились, но подолгу не отходили от икон и мощей, он подходил неловко к святыням с этим чувством, теперь уже щемящим, как больное сердце — но преодолевая онемелость тоже, как и все, крестился, целовал, вглядываясь в лики, пытаясь вернуть что-то детское, как будто заставить себя сойти с ума. Но рассудок холодно отсчитывал метрономом время… В детстве бабушка водила его однажды на экскурсию в Киево-Печерскую Лавру — и в холодной сырости пещер мальчик с любопытством, лишенным всякого страха, разглядывал мощи, следуя с бабушкой за экскурсоводом: кости, черепа… Разглядывал, повзрослев, иконы — на летней практике, тогда, в Загорске… Отбывал студентом летнюю практику — и кривился? Так что помнил лишь голодноватое ощущение пребывания в почти тюремных стенах, где содержались иконы — в таком количестве, что это могло показаться складом. Изображения казались одинаковыми, штампованными. Студенты, они должны были что-то познать, разглядывая лики — но тут же, посмеявшись, забывали. Смешно было, что кого-то когда-то в это заставляли верить — и легко осознавать свою свободу, свое это право родиться для счастья!
В скиту у ворот собирал милостыню совсем молодой парень: что-то жадно вычерпывал грязной погнутой алюминиевой ложкой из такой же кастрюльки — а когда подходили люди, то сразу ее ставил на землю возле себя, выпрямлялся, крестился, ждал подаяния… Он прошел мимо, даже как бы спешил — и подал безногой старухе чуть дальше, успокоив, что ли, себя. Но когда возвращался к машине, думая с раздражением только о том, что устал и хочет курить, то подошел и — перед тем, как осчастливить — вдруг спросил: “А ты почему не работаешь? Или это твоя работа?”. Парень ответил нагловато, равнодушно: “Я больной. У меня туберкулез”. Он убрал руку, отвернулся, подумав со злостью: “Ну, и лечись”. Но услышал, произнесенное той же ленивой речью: “Cпаси вас Бог”.
Под конец кружилась голова… Кружились, как если бы прямо перед глазами, иконы, кресты… Как закружилось все еще в ризнице, в этом зале, где можно было увидеть одно собрание музейное… Их было столько, как будто даже не видишь, а слышишь неуемный младенческий плач… Дитя, еще дитя, еще… И всех то сурово, то жалобно, то мудро — но молчаливо — являли миру их матери… В залах угнетала роскошь — окладов, одеяний, всего, что скопил музей, а до него копил веками монастырь… Глупые лица императоров, вельмож… И лица церковников, глядевших с портретов куда строже, умнее… Екатерина, как живая: застенчивая пылкая девушка. Сомкнутые губы, страстные уже. И голос экскурсовода: “Щедро вкладывал в обитель царь Борис Годунов”. Шепотки провинциальных, наверное, паломников, расползающиеся по залу: “Грех… Грех… Грех…”. На иконе увидел мальчика. Не младенца — а ребенка. Дождался голоса: “Дмитрий — царевич, князь Углицкий, младший сын Ивана Грозного от Марии Федоровны Нагой, шестой или седьмой его жены… Кхм… Невенчанной… Прожил всего восемь лет, однако политический кризис, во многом связанный с его загадочной гибелью, окончился сменой всей династии Рюриковичей… Канонизирован в 1606 году как благоверный царевич Димитрий Углицкий…”.
В церковной лавке спросил и купил для себя иконку — Мученик Царевич Алексий, — увидев это изображение.
Слабый голубоглазый мальчик с нежным русским лицом. Белый нимб над головой — и эта прическа, так причесывают всех мальчиков, внушая, что они хорошие, готовя для какого-то праздника, где всем покажут… В одной руке просфора, с вынутой из нее частичкой… На другую — опустилась горлица… Костюм моряка детский — поэтому, кажется, карнавальный…
Но дорогой мучило, не оставляло воспоминание о том парне с кастрюлькой… Вдруг произнес: “Знаешь, кто собирает пивные бутылки? Какая это психология?”. Арефьев очнулся: “Не знаю, расскажи, очень интересно…”. Заговорил: “Когда приняли закон, запрещающий распитие пива в общественных местах… В телевизор напихали сюжетов. Самое поразительное — опрос “бутылочников”. Одного такого, кто их собирает, прямо на улице спросили, что же он будет без этих бутылок делать? Ответил: “Я лучше воровать буду, чем просить”. Вот и психология. А я себя представил на его месте. То есть, как же, на своем! Побираться не смогу. Но я и воровать не могу. Способен, кажется, на все — а брезгливость осталась, это да. Поэтому даже покончить с собой не смог бы. Вены резать, в петле болтаться… Отвратительно. Зрелище отвратительное. Полное ничтожество? Ну, что скажешь?”. Но Арефьев ничего не успел — в этот момент со встречной полосы на трассу вылетел джип. Это был всего миг: страшная черная уродина, со скоростью, которую нельзя осознать, вывернулась на нескольких метрах асфальта — и с визгом, с ревом, вдруг исчезнув, пролетела мимо…
Арефьев резко вырулил на обочину, оглянулся, как будто она еще могла ударить откуда-то сзади, выскочил… И во всем было что-то механическое. Он вел себя, наверное, как там, на войне, подчиняясь лишь мускульным командам. Трасса, загородная, мирно жила своим ритмом. Только остались, прожгли асфальт: черные змеиные полосы. Вгрызлись зубчатые следы протектора. Осознав, что не было жертв, он вернулся… Плюхнулся на сиденье. Давно бросив курить, как-то виновато попросил: “Дай своих подымить”.
Через несколько глубоких затяжек, с этой улыбкой: “Ну вот, связался со мной… На этой консервной банке — нас бы всмятку. Бывает. Пуля просвистела… Не моя, не твоя, не этого ковбоя…”.
Было так легко, будто веяло ветерком, хоть легковушку, все еще стоявшую на обочине, обдавало с трассы гарью, шумом, пылью… Глуповатая радость: мимо пронеслась смерть! ничего не почувствовал! Но вдруг он понял, что если бы не Арефьев, то они бы действительно разбились… Это он не испугался того, что неслось — не дрогнул, не дернулся, именно так. Ни вправо, ни влево… Не выжал ни газ, ни тормоз…
“Моя жена умерла. Понимаешь, рак”.
Арефьев сказал это. Замолчал. Подождал чего-то.
“Теперь мы с дочкой вдвоем. Меняю работу, переедем в Вену. Здесь наследство… Дача, квартира… Все это было на нее оформлено, теперь надо получать — оформлю на дочку. Тут рассказали… Смешно. Вполне солидный мужчина хотел посмеяться над женой… Подложил в карман пиджака презерватив. Не знаю, как долго ждал. Мог и забыть. Но та нашла. И в то, что это было шуткой, не поверила. Вот кто полное ничтожество. — Помолчал… Вздохнул… — Понимаешь, не это страшно… Если никто не воскреснет, тогда самая великая человеческая подлость — придумать все это”.
Пили, напились… Арефьев сидел напротив картины. Всегда садился так, на это место, решив однажды, что для гостей. Всегда разглядывал поневоле — но молчал.
Вдруг спросил, зачем он это сделал… Он переспросил, делая себе же больно, как думал… Что? Убил свою последнюю картину? Тот скривился, забормотав: нет, нет, нельзя… Произнес жестче, не желая смириться: нет, нет. И снова повторил: зачем, зачем? Молчали. И тогда Арефьев пробормотал, но ты же верил, верил… И это: “Понимаешь… Не страшно, если обман… Это… Тогда все… Тогда всех… Нельзя… Нет. Нет”. С ним что-то случилось. Обмяк в кресле, голова упала на грудь. Провалился в забытье. Ушел от них заполночь, очнувшись: прощался и пятился, извиняясь… Ушел — а легковушка из проката осталась во дворе. И еще стояла, брошенная. Но исчезла.