На острове Буяне - Вера Галактионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему не нравилось, что она не понимает всей важности его отъезда.
– Да как же я с людями не поговорю? – обиделась Бронислава. – Что я, халда какая, что ли, городская? От людей нос воротить?! Ну, чудной… Ты зачем такой-то?!
Вдруг Бронислава деловито обняла Кешу, поцеловала и сказала:
– Вон шофёр городской из столовки прошёл. Поел как хорошо: щами от него за версту пахнет. Тронется, значит, скоро… Приезжай, Кеш, скорей! Дорога назад – она тебе никогда не закрытая. И не сомневайся ни капли. Уж я тебя, Город ты наш, ни за что не оставлю. И не надейся.
Она крепко стукнула его кулаком в спину:
– Иди давай!.. Кенгуру ты моё несчастное.
– Эй! Потише. Ну и рука у тебя, – проворчал Кеша, однако подчинился.
Потом Бронислава смотрела на тоскливо вытянутое Кешино лицо за стеклом разворачивающегося автобуса, махала ему варежкой и приговаривала, улыбаясь:
– Съездий, съездий. Чтоб больше не тянуло. Что ж теперь… Так надо, Кеш. И черёд теперь – такой… Черёд-то менять, оказывается, гре-е-ех!..
С посадочной площадки Бронислава собиралась отправиться к Зайцевой – отдать сначала две банки кручёной смородины, а потом рассказать ей про Кешу всё-всё. И про Козина – особенно: чтоб все знали, какой он, клубщик этот. Однако, подхватив свою тяжёлую сумку, она пошла в подсобку, к уборщице автовокзала, погреться в помещении. Добираться до Зайцевой по холоду было долго, а так с разговором получалось скорее.
– Давно не видалися! – сказала она тщедушной своей бывшей однокласснице, хлопочущей в тесноте, среди швабр и развешенных мокрых тряпок. – Думаю: что же мимо-то пройду, а Таечку не проведаю? И как она там, думаю, кума-то наша, в своей пиндюрке одна-одинёшенька топчется? Ой, Тай, чего расскажу! Щас ты на месте на этом упадёшь. Упадёшь вот тут, вдоль батарейки, и не встанешь… А уж темно-то у тебя! Вся ты от света закрытая. Дай-ка, я шторки-то раздвину. А то что же мы будем с тобой сидеть, как две татарские невесты? Занавешенные? Оно и нехорошо… Вот, так-то повеселей будет.
Свет из окошка упал прямо на уборщицу. И синие глаза её расцвели на бледном лице и помолодели.
– А я только-только убралася везде! Чаю тебе, Бронь, поставлю. Садись. Попьёшь. У меня гляди-ка плитка какая – не плитка: мартена прям! – радовалась она.
– А кто её тебе, такую, делал?
– А дядька Летунов взял да сделал.
Плитка была сооружена из двух красных кирпичей с продолбленной витиеватой бороздкой. И толстая спираль лежала в ней по-змеиному. Она будто дремала без тепла, но ожила сразу, едва её двуязыкий штепсель, похожий на чёрную голову, впился в розетку. И раскалилась, мгновенно и радостно, до огненно-белого цвета, как алчное существо, пьющее огонь из стены. А потом зашипела под днищем мокрого чайника. Металлическая змея не терпела воды.
– Дверь, погоди, на замок запру…
– Зачем? – устраивалась поудобней Бронислава, снимая пуховый платок. – А я сроду люблю – нараспашку. Вот чтоб везде полы намыть, водой их дочиста нахлестать, и все окна-двери – настежь растворить!.. Когда свежий ветер по чистым полам гуляет – так я люблю.
– Тут нельзя – на виду. Меня ведь за эту мартену администратор, знаешь, как жучит! – объясняла Таечка. – Пожару что-то боится.
– Ну, он заика! – рассмеялась Бронислава. – А вспыхнет мартена твоя – ему же лучше: напугается – сразу вылечится. Через огонь-то в себя придёт. Заговорит по-правильному, ты его не остановишь. Худо – оно, Таечка, не без добра. А добро – не без худа… Худом ведь много чего выправляется!
– Ох, Бронь, не скажи, – испуганно замахала руками Таечка. – От Степана что-то писем давно нету. Наш молодой батюшка буянский, монах-то который, по зонам ездил, наших там всех проведал. Вот он сказал: «Не бойся ты, раба, ничего; молись». Молюся, не перестаю, а писем уж три месяца нету.
И, оглядываясь на светлое окно, призналась:
– Ночами я, Бронь, капли ведь не сплю. Как припадочная, вскидываюсь вся.
– А-а-а… – изумилась Бронислава. – Батюшки-светы! Чего ж теперь будет?
– Не знаю, чего будет, – тревожилась Таечка. – Вот и разбери, где худо, где добро.
Она вздрогнула – оттого, что крышка на чайнике задребезжала и запрыгала. А Бронислава свела брови, прикидывая что-то сосредоточенно.
– …Ну, если Степан из острога убёг – он к тебе не скоро придёт. Побережёт тебя, жену. И Наташечку, пуще того, побережёт. Дочь есть дочь. Не вскидывайся, слышь? – успокоила Таечку Бронислава. – Может, и заглянет к кому из наших. Но не к тебе, Таисья: не жди. А ко мне.
– И я так тоже думаю. Они ведь с Кочкиным твоим – пятиюродные. Да кумовья.
– Ну!.. Ко мне постучится, не иначе! К близкой родне ему тогда заявляться нельзя.
– Ты уж, Бронь, если что… Крупы да сахару… Да из одёжи. Я потом отдам.
– Ты, Таечка, даже не сомневайся! После Кочкина моего сундук одёжи даром лежит. И Антон её – не носит. Она ему нафталином пахнет. Оденем. Накормим. Поможем, конечно. А то и спрячем. У нас чулан тёмный за печкой пустует, в нём ухваты да тазы. И подпол чистый, высокий. Вот, надо в тёплой стайке перегородку поставить, на всякий случай… Да наша милиция – она разве лютовать станет? Не-е-ет уж! Не-е-ет…
– Добеги, если что. Мне сразу скажи. Я бы к вам потемну подлетела. Мы бы повидалися… Участковый-то чего? Зашёл: «Кормачова! Подпиши бумагу, что ты Степана не видала. А если увидишь – только чтоб не на виду он был! И не признавайся тогда, не говори никому». Строжится. А зачем бумага – не сказал.
Бронислава откусывала сахар, замирала от удивления – и прихлёбывала из стакана.
– Правильно строжится… А ведь как твой Степан хорошо в школе учился! Лучше всех! – вспомнила она Таечкиного мужа. – Распрекрасно у него голова-то варила – всё знал, всё читал. Учителя на него все прям дивилися. И вот тебе: восемь лет припаяли. А он только один раз и ударил. За всех, один, страдать пошёл. И весь общий грех он на себя, на одного, взвалил!.. Я думаю, Таисья, он святой за это в тюрьме сделался: вот. Зато мы – не бедуем. В нашем районе. От разора зато избавилися.
Они обе замолчали, думая о грустном: об огромной заснеженной разорённой России, которая лежала вокруг Буяна… О заброшенных, тоскующих полях, замерших меж лесами и долами в безнадёжном сне, похожем на смерть. О миллионах бедных людей, изгнанных со своих уже не дышащих заводов. О юных нерожающих женщинах, предлагающих себя вдоль бесконечных российских дорог первому встречному, и об искалеченных нескончаемой войною парнях, тянущих руки за подаянием с инвалидных своих колясок…
– А ведь Стёпа, он ему, агитатору, по-хорошему сначала доказывал. На собрании. Что нам ихних порядков таких, заморских-то, даром не надо. Чёрная лошадь сивому не ко двору, – покорно рассуждала Таечка, вытирая слёзы полотенцем. – А то, что его, присланного, сюда не звал никто, на суде не считается. Вот что оказалось!