Моя шокирующая жизнь - Эльза Скиапарелли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У решетки ворот нас ждал человек в состоянии, близком к обмороку. Где мы были? Что с нами случилось?! Тем временем, терпеливо сидя в своем кресле на колесах, господин Рузвельт не проявил ни малейшей досады. Вот он, перед нами: необыкновенный взгляд голубых глаз, огромное обаяние… Мои французские сотоварищи не говорили по-английски, поэтому после короткого любезного приветствия я села рядом с ним, и президент стал дружески со мной беседовать. «Ах, – произнес он как бы в ответ на свои мысли, – ваш генерал, – и подмигнул, – немного… несговорчив».
Тем временем шли дни, а я тщетно ждала разрешения на отъезд. Казалось, трудности исходят из Парижа, и моя секретарша Ивонна ходила по учреждениям, стараясь прояснить обстановку. В конце концов генералам Кларку и Жуэну, к которым имел доступ мой зять, удалось устранить препятствия. Мне стало известно, что в течение некоторого времени дом на улице Берри, по очереди оккупированный то итальянцами, то немцами, свободен. Французский Красный Крест решил устроить там свой штаб, и в этом случае я никогда не получила бы его обратно. В момент, когда всякая надежда казалась потерянной, мне принесли телеграмму из Италии, подписанную Дьюком и Гейблом: «Можем ли мы снять ваш дом?» – «Бесполезно, – ответила я на это послание, упавшее с неба, – но скорее занимайте его». Тотчас Энди Дьюк поселился там, и все было спасено! В тот момент в Нью-Йорк приехала делегация Синдиката высокой моды во главе с Люсьеном Лелонгом, ловко и с пользой управлявшим им во время оккупации. Он попросил меня не появляться на приемах, устраиваемых в его честь различными модными журналами, а в подходящий момент вызвали меня в отель «Сен-Режис». Его декор напоминал убранство суда присяжных с креслами, расположенными полукругом, я села с краю. Меня засыпали неожиданными и нелицеприятными вопросами, потребовали дать отчет о моей деятельности во время войны; им хотелось знать, что я о них говорила. Я ответила этому странному трибуналу, который сам себя назначил, что мое единственное преступление – неуклонная защита доброй репутации французского швейного искусства с начала войны до самого конца. Раздалась лишь одна достойная нота среди всей этой глупости – кто-то из членов трибунала заметил: «Во всяком случае, для этого понадобилось мужество!» Меня расспрашивали о моих намерениях. «Но я через два дня возвращаюсь в Париж!» – воскликнула я, прижимая к себе сумочку, где лежал паспорт со всеми необходимыми визами. Зал трибунала я покинула сильно раздраженная, а несколько дней спустя села в Бостоне на пароход, набитый пассажирами. Понадобилось две недели, чтобы совершить это плавание. Мы спали в дортуаре[150]. В Шербуре на пристани меня ожидала Ивонна, моя секретарша, мой зеленый свет надежды, и никаких слов не нужно…
Мы позавтракали в гостеприимной американской офицерской столовой, я думаю, что Ивонна давно так хорошо не ела. Мы сели на ночной поезд в Париж (сообщение еще затруднено), и я сразу поехала домой. Дом на улице Берри нашла почти нетронутым. Жансен припрятал ценные предметы, еще не возвращенные, и я с любовью ходила из комнаты в комнату.
Одна моя подруга издевается надо мной: по ее словам, я так люблю свой дом, что никогда его не покину даже на несколько часов, прежде чем не пройду по всем комнатам, особенно в библиотеку, убедиться, что все на месте. Обожаю принимать друзей, но еще больше люблю оставаться одна. В ящике стола я нашла план новой отделки дома, составленный немецким архитектором, в ужасном стиле Луи-Филиппа; это доказывало, что он собирался здесь жить. Соседний ящик был наполнен карточками с именами тех, кто обедал в моем доме во время оккупации. Некоторых я очень хорошо знала, после встречала в ресторанах или на коктейлях, но ни один из них не получил больше приглашения в мой дом.
К счастью, мой дом находился под покровительством американцев, и во дворе стояли джипы, непрерывно входили и выходили офицеры. Энджи и его коллеги прожили под моей крышей вплоть до отъезда в США. Слуги спрятали мою кровать, так что никто в ней не спал. В глубине сада они зарыли американские и английские мундиры, оставленные в доме моими гостями в начале войны. Немцы, пока были в доме, запретили моему привратнику и всем, кто меня знал, проникать на его территорию. Привратник, русский, обладающий нансеновским паспортом и тщетно пытавшийся получить французский, жил в страхе, видя попытки немцев заняться тут садоводством. Но однажды вечером, воспользовавшись отсутствием нежеланных гостей, он сумел проскользнуть в сад, выкопать опасные предметы и передать их Сопротивлению. Наконец немцы ушли без предупреждения, посреди ночи, унесли все электрическое оборудование, но не взяли ни одного ценного предмета и оставили дверь открытой настежь.
Я попросила Ивонну никого не предупреждать о моем возвращении. На витрине все еще сидели большие сфинксы Людовика XIV, украшавшие фасад в течение всей войны. Что меня поразило, так это длинная вереница американских солдат, которые спокойно ждали своей очереди зайти в магазин. Что это за новая форма оккупации? Я попыталась пробиться через эту толпу, а они решили, что хочу пролезть без очереди!
Я призналась молодой продавщице, что ничего не понимаю, а она объяснила: «Американские солдаты стоят в очереди, чтобы привезти домой подарки. В основном покупают духи». Моряки требовали шляпы, чтобы подарить своим матерям; один, самый молодой, почти подросток, хотел, чтобы им занялись в первую очередь: его мать умирает, и пусть шляпа из Парижа прибудет вовремя.
Приехав, я сразу почувствовала себя так, словно никогда не уезжала. Меня окружали знакомые лица с теми же дружескими улыбками. Некоторые, конечно, казались немного похудевшими, постаревшими. Фирма потихоньку двигалась своим путем в годы моего отсутствия, производя не особенно много, но и не слишком мало. Этим я обязана настойчивости и смелости тех, на кого переложила ответственность, и такое отношение к делу меня глубоко тронуло. Я решила, ни в коем случае не затрагивая ничьих чувств, все же быстро изгнать некрасивость одежды и мерзость шляпок.
Одежда была слишком короткая, силуэт чересчур квадратный. Шляпы, возможно, происходят из тюрбана, который я так часто носила, но превратились в чудовищных кобр, сгрудившихся вокруг огромного пиршества: извиваются необъятными волнами, оставляя лицо несчастной женщины внизу, как воспоминание.
Главное – разобраться, с чего начинать, как собрать стрелы, упавшие на землю три года назад, и направить их точно к новой цели.
В декабре 1945 года мировые новости были такие – «Падение Кёльна!», «Забастовка в Детройте!», «Синатра мобилизован!», «Скиапарелли снова вводит цвет в моду!». Это было возрождение – заржавелые колеса опять начали крутиться.
Довольно скоро я обнаружила, что оси этих колес плохо отцентрированы и центр смещен в истинном смысле слова. Вибрации мира были не согласованы, разлажены, и чудовище утилитаризма, корни которого происходили из Англии и Франции, росло и заставляло себя признавать.
Не хватало тканей, а также таких совершенно необходимых мелочей, как иголки и булавки; столько я привезла их с собой, что чуть не превратилась в подушечку для иголок. Чем я больше всего восхищалась в Париже, это реакцией публики на фантазию. В эпоху ограничений фантазия только одна могла вывести людей из апатии, потому что фантазия не тот цветок, что растет на почве пассивности, ему нужна решимость. Конечно, цены росли, и все с ужасом говорили о платьях в 20 тысяч франков, но трудно понять истинный курс денег. В начале осени 1945 года это 300 долларов, или 100 фунтов стерлингов, в декабре того же года – 120 долларов, или 40 фунтов стерлингов. Сравнивать послевоенную цену с ценами во Франции перед войной бессмысленно. В 1937 году, например, во время интервью я заявила, что женщина, которая сама или с помощью семьи шьет, может очень хорошо одеться за шесть тысяч франков в год: