Троя против всех - Александр Стесин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленький Вадик терпеть не мог эти родительские пьянки с малоинтересными людьми, но потом, когда чикагский круг канул в небытие и его старики, уже освоившиеся в американской жизни, с каждым годом все глубже погружались в зыбучий песок одиночества, он стал чаще вспоминать ту чикагскую пору – трифоновских Гену и Мару, Вову Лысиной-по-Паркету, житомирскую Регину. Их завидную способность убеждать себя и других в своем эмигрантском счастье (мол, то, чем им приходится довольствоваться в этой новой жизни, и есть ровно то, о чем они всегда мечтали; как говорят американцы, fake it till you make it[124]). И то, как они перенимали американские выраженьица вроде «Shoot!» («Валяй!») или «You betcha!» («Само собой!»). Перенимали и употребляли неправильно. «Знаете, какую работу получил мой казин?[125] Это же просто юбеча!» Вспоминались их тогдашние разговоры, и, прокручивая в голове эту пленку, взрослый Вадик дивился тому, какую несусветную и вовсе не прекрасную чушь они, молодые, несли. Как Гена изрекал, что американцы – непуганые, потому что у них, дескать, всегда была свобода. «Они просто не знают, что такое страх. Вот пожили бы там, где мы, узнали бы». (Американец Дэмиен Голднер отвечает: знают, знают, еще как знают. Разве станет непуганый человек так держаться за свое оружие, за свои «Доктор Мартенс» и «музыку сильных»?) Или как паркетный Вова щеголял знанием американского английского и наставлял новичков: монету в двадцать пять центов здесь называют «кóра», а то, что происходит у Гольднеров по пятницам, называется «пáри». Кроме того, есть много разговорных словечек, не несущих в себе никакого смысла, слов-паразитов, например вводное слово «диджа». Бедному Вове было невдомек, что «кора» – это quarter, «пари» – party, а загадочное «диджа» – вовсе не слово-паразит, а вспомогательный глагол прошедшего времени и местоимение второго лица в вопросительной инверсии: «did you…»
Впрочем, взрослый, нынешний Вадик и сам не лучше: сколько прошло времени прежде, чем я понял, что словечко «жапсби», которое я то и дело вворачиваю в свою португальскую речь, выражая согласие, – это фраза «já percebi» («уже понял»)? Или что вопрос в конце фразы, который луандцы произносят как «нэ», – это não é («не так ли»)? Или «sei lá». Поначалу я думал, что это – сокращенное от «се ля ви». Так и использовал, пока мне не объяснили, что эта фраза означает нечто совсем иное. Оказалось, все это время вместо «такова жизнь» я говорил «кто его знает». Кроме того, выяснилось, что «sei lá» – это в основном бразильский сленг (сразу видно, что я основательно ознакомился с бразильскими телешоу). В Луанде так тоже иногда говорят, но те, кто в теме, предпочитают пришедшее из кимбунду «manhi».
Жапсби, сейла, тафиш («está fixe»[126]) – весь этот разговорный язык улавливается на слух и тут же употребляется – неправильно, интуитивно, в подражании местным. Так учатся говорить дети и иммигранты. Для первых это естественный природный процесс, для вторых – ситуативный способ выживания. У первых получается хорошо, у вторых – криво, но им может казаться, что хорошо. Ты не слышишь себя, не знаешь, насколько фальшивишь. Изучение нового языка сродни телесным навыкам, освоению какого-нибудь вида спорта, танца или музыкального инструмента, когда поначалу приходится запоминать много неестественных действий, паттернов, а когда начинает получаться, происходит как бы выход из себя. Твое тело может то, чего не можешь ты. Язык справляется лучше, чем мозг. И потому все эти «кора, диджа, жапсби» работают, достигают цели. Местные тебя понимают, даже если это случайное попадание. Помнится, как-то во время репетиции группы Error Of Division вокалист Дэмиен вошел в раж, выплескивая свой подростковый бунт под овердрайв и дисторшн колчевской гитары, и в порыве чувств выкрикнул по-русски «блядь». Ни у кого не возникло вопросов. Ребята просто решили, что он кричит «blood», и это круто. Милитаристская риторика стрэйт-эдж – веганство, кровавая битва добра со злом, за ценой не постоим, грянет возмездия гром и все такое. «Я заценил, как ты крикнул „blood“, это было кайфово», – похвалил после репетиции Колч. Баг неожиданно превратился в фичу, и Вадик уже сам не был уверен, какое слово сорвалось у него с языка, русское или английское. Как бы то ни было, его поняли.
Как ни крути, изучение нового языка – один из лучших методов самопознания. Ученые (не только британские) выяснили: до определенного возраста все языки, которые человек учит, локализуются в одной и той же части мозга, а после – уже в разных. Поэтому после пубертатного периода человек не может стать билингвом. Вероятно, это касается не только языка: у тех, кто эмигрировал во взрослом возрасте, навсегда остается раздвоенное сознание, а у тех, кто уехал ребенком, сознание смешанное, гибридное. Русское и американское делят одну мозговую жилплощадь. Впрочем, бывают самые разные варианты. Ты встречаешь людей, приехавших в восемнадцать или двадцать лет, говорящих по-английски хорошо, но с чудовищным акцентом, и потому, что есть этот акцент, тебе кажется, что твой собеседник до сих пор лучше владеет родным языком; что в пространстве родного языка этого человека до сих пор больше, чем в англоязычии. Но это не так, его там не больше, а меньше. На родном он, конечно, говорит без акцента, но тот язык обеднен, выхолощен, от него осталась только оболочка. И, конечно, где язык, там и сознание. На юрфаке со мной учился один поляк, попавший в Америку в двадцать с небольшим. Английским он владел в совершенстве, но – этот акцент, эти интонации, а вместе с ними и все остальное – реакции, интересы… Все казалось каким-то гротескным, донельзя утрированным, эдакая пародия на «американскость». Меня дико раздражал этот неуклюжий закос под «all‐American boy», и нам было трудно общаться, потому что я все время пытался «вывести его на чистую воду», понять, кто скрывается за маской (ведь не может же это ходульное быть его настоящим «я»!). Его же, понятное дело, раздражали мои беспрестанные попытки достучаться до него-настоящего (тоже мне доктор Фрейд нашелся!). Однажды, когда я как бы невзначай поинтересовался, часто ли он ездит в Польшу, он посмотрел на меня так, как будто видит впервые, и сказал с расстановкой: «Мой билет был в одну сторону. А твой разве нет?»
Теперь нас целое поколение, гибридных людей, которым нужны другие слова, другой язык. Я это понял на русско-американском музыкальном фестивале «Джетлаг», куда меня вытащила Лена лет десять тому назад. Вокруг были сотни таких же, как мы, выросших в Америке и при этом вовсю распевающих песни Земфиры и «Мумий тролля». Нужен новый язык, выход во что-то еще. Может, даже повторная эмиграция, чтобы как-то разъять эти две слипшиеся части гибридного «я» или выпустить их на волю из того тесного пространства, в котором они привыкли сосуществовать. Хотя, разумеется, никакой повторной эмиграции в наше время быть не может, потому что есть Фейсбук, есть Вотсап, есть возможность вернуться. Но есть и новый язык, жилец уже другой части мозга, захламленной, точно жилище Ману, всякими диковинными вещицами непонятного предназначения. Когда-нибудь хозяин разложит все по полкам, наведет порядок, разберется во всех своих «кора», «диджа» и «жапсби». Новый язык, а вместе с ним и новое сознание войдет в подкорку, и я, говоря по-русски или по-английски, того и гляди, начну безотчетно калькировать причудливые обороты португальской речи. «Я пребываю с голодом» («Eu estou com fome»); «Именно что это, что сеньор хочет поесть?» («O que é que o senhor quer comer?»). Променяю комара, который носу не подточит, на блоху за ухом[127]. Забуду значение поговорки «ни мычит, ни телится» (излюбленная фраза моего отца), потому что в португальском есть ровно тот же фразеологизм («não tugir nem mugir»), но означает он совсем другое, что-то вроде «молчит, как партизан на допросе». Возможно, я уподоблюсь тем двум кубинцам, которые как-то раз прижали меня к стенке в гостиничном баре и весь вечер наперебой трубили о том, как прекрасна их родина, где они оставили свои семьи четверть века назад, и как ужасна Луанда. Это были последние из многотысячного десанта кубинских специалистов, ниспосланного Фиделем Кастро в ответ на мольбы Агостиньо Нето. В начале девяностых, когда эшелоны врачей, учителей и военных консультантов отбыли обратно на Остров свободы, эти двое почему-то решили остаться и с тех пор тоскуют по родной Гаване, напиваясь в экспатском баре после дежурств в больнице Мария Пиа. За минувшие четверть века они так свыклись со своей ностальгией, что не могут без нее жить. Куба стала для них вечной Итакой, а полупьяный саудад заменил Пенелопу. Что, как и я однажды стану таким же? По крайней мере, я смогу сказать себе, что познал другой мир. Тот, о котором мои родители и их знакомые имели самое смутное и нелепое представление.