Время колоть лёд - Катерина Гордеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё это вместе – моя жизнь, мои друзья, люди, которых я люблю, врачи, которым верю, и дети, которые выздоровели и выросли: Люся Афанасьева, чья маленькая дочка – дочка, Катя! – веселила всю студию Первого канала. Серёжа Сергеев, ради которого Гус Хиддинк восемь лет назад приехал в РДКБ, а теперь – прилетел в Москву и пришел в студию. Соня Пятница, выучившаяся петь вторым голосом со своей подругой Дианой Арбениной. Толя Зверев, сдержавший обещание и поступивший на педиатрическое отделение мединститута. Женя Ванеева, окончившая журфак и, ко всеобщему нашему счастью, пришедшая работать в фонд “Подари жизнь”. И еще несколько сотен тех, кто приехал на запись этой юбилейной программы или просто позвонил, написал, рассказал о себе: “У меня всё хорошо. Я живу и радуюсь жизни. Спасибо”. Знаешь, это был, наверное, один из самых счастливых дней в моей жизни. И я тогда сама себе сказала: “Смотри и запоминай, вот он – этот день!”
ГОРДЕЕВА: Когда мы возвращались домой, я вспомнила, как всего-навсего десять лет назад всё было совсем иначе: помнишь, мы – артисты, журналисты, волонтеры, дети, врачи и родители – шли, закрыв лица больничными масками, от театра “Современник” к Кремлю, чтобы показать людям вокруг, что дети и взрослые в масках – это не страшно, просто эти люди боятся инфекций, потому что у них слабый иммунитет. Теперь, кажется, про это знают все. И, по-моему, никто уже не помнит, за что нас всех тогда на Красной площади чуть не арестовали.
ХАМАТОВА: Я помню, что нас чуть не арестовали, но не помню, за что.
ГОРДЕЕВА: Когда мы дошли до Красной площади, то решили все вместе сфотографироваться, крича “ура!” И тут выбежали сотрудники ФСО и попытались нас арестовать, потому что на Красной площади нельзя собираться и скандировать. Тогда ты побежала в Кремль, к какому-то высокопоставленному начальнику, который имел отношение к больнице, упрашивать, чтобы никого не арестовывали. Галечка Чаликова и Катя Шергова рассаживали детей по автобусам, чтобы поскорее отправить их в больницу. А я прятала в трусах кассету. Мы же снимали весь этот марш. Так вот, среди тех, кто тогда шел от “Современника” к Красной площади, были дети, которые пришли на десятилетие фонда. И это прямо настоящее чудо.
ХАМАТОВА: Недели через две после этого дня рождения на малой сцене театра “Современник” Юра Шевчук пел для волонтеров фонда. И я туда позвала наших выздоровевших детей. Мы скакали и пели в обнимку весь концерт. Потом я потащила их в гримерку к Юре. А потом мы все вместе поехали в мастерскую к Юрию Росту. И Рост, и Шевчук были просто ошарашены детьми. Понимаешь, они же очень необычные: они не просто знают цену жизни – они знают цену жизни, подаренной второй раз людьми – родителями, врачами, волонтерами, – которые отдавали им себя. Они совершенно точно выучили урок – человек человеку не волк и моя хата не с краю. Это не проходит бесследно, это делает их такими – необыкновенными, потрясающими людьми двадцать первого века. В общем, я опять гордилась. И, уже доехав до дома, вдруг подумала: “Неужели всего этого могло не быть? Неужели жизнь могла повернуться так, что никто из нас не оказался бы в больнице, не решил бы остаться и не стал частью этого поразительного десятилетия?”
Апрель 2018-го. Дождь льет как из ведра весь день: холодный, обжигающий, неостановимый. Разумеется, ближе к ночи он перейдет в никому не нужный в апреле снег. Вечер воскресенья. После шумного многолюдного юбилея “Новой газеты”, поскальзываясь на этом дурацком апрельском снегу, пробираемся дворами в “Конюшню”, мастерскую Роста: все замечательные дни в Москве, так или иначе, всегда в финале приводят именно в мастерскую Роста!
Толкаемся у входа, о чем-то споря, развешиваем мокрые куртки и пальто, топаем по полу ботинками. В мастерской тепло и светло. Как будто за окном не апрельская промозглость, а другое, неопределяемое и прекрасное время года. Так ощущение изнутри меняет представление о том, что снаружи. Думаю, это похоже на отношения ро́стовской мастерской с реальностью: давнишней ли сумеречно-брежневской, нынешней ли стабильно-путинской, ей не позволено просачиваться сквозь эти оконные рамы, не разрешено стучать в эту дверь. Вошел внутрь – закрыл дверь. Сиди себе, пей самогон на сушеных белых грибах или на вишневых почках и будь приличным человеком.
Мастерская погружена в запах жареной редьки с морковкой и картошкой, которыми мы будем закусывать. Настоятель храма Святой Троицы в Хохлах отец Алексей Уминский примеряет цилиндр и сигару, все хохочут. Его сын Иван наигрывает что-то на гитаре, а Нюта Федермессер, пританцовывая в такт, сообщает мужу по телефону, что не могла не пойти с нами и вернется домой не скоро. Во главе стола сидит великий Ладо, Владимир Владимирович Алекси-Месхишвили, детский хирург-кардиолог с мировым именем. Он красивый, как на портретах Роста, которые украшали заметки о нем в “Новой”, только живой человек: разговаривает, шутит.
Мы бродим по мастерской, задрав вверх головы: записка от Сахарова, автограф Ахмадулиной, покрывало, “которое Белла постеснялась держать дома”, толстенный рукописный дневник на столе, заполнен примерно наполовину. Вытягиваю шею: всё взаправду, последняя дата – вчерашняя. Между портретом Высоцкого и великим снимком олимпийца 1992 года, прыгающего в высоту на фоне Саграда Фамилия, – огромное яйцо динозавра, раскрашенное на манер пасхального. “Действительно, а почему нельзя-то?” – спрашивает Нюта. “Можно, конечно, можно! Это же яйцо”, – отвечает отец Алексей Уминский.
За столом – и это по нынешним временам редкость – не говорят о политике. О любви и свободе, немного о вере: на следующей неделе Пасха. Но время от времени каждый из сидящих тут выпивающих и закусывающих людей – их немного, человек десять, – обнимает рядом сидящего. Или того, кто сидит через одного. Не специально, не по поводу. Как-то инстинктивно, вероятно, чтобы удостовериться в реальности происходящего.
И тут вдруг Нюта, плача, произносит: “У вас такой вкусный самогон! Мы два года назад подарили моему папе на юбилей самогонный аппарат. А он умер, не дожив до сезона. Аппарат так и стоит не распакованным”. И никакой вежливой и тягучей паузы над столом не повисает: разговор течет, как и прежде, просто изменил направление. Теперь говорят о самогоноварительных аппаратах и о Нютином папе Константине Матвеевиче, озорном и влюбчивом человеке.
“Вы прямо тут снимали «Таинственную страсть»?” – зачем-то спрашиваю шепотом у Чулпан. “Если бы, – отвечает. – Если бы мы снимали здесь, это была бы совсем другая история”. А Иван Уминский играет уже в полную громкость – что-то испанское, забойное, пронзительное. Гости пускаются в пляс.
Когда устанут, Рост поставит на втором этаже невидимую нам пластинку. И, спускаясь на первый, мастерскую заполнит голос Фицджеральд. Это – третья перемена музыки за вечер. Начинался-то вечер с того, что Шевчук на дне рождения “Новой” затащил на сцену самых юных журналистов газеты. Обнявшись, они пели “Всё, что останется после меня”. А за ними, на экране, один за другим шли портреты погибших журналистов “Новой газеты”. И мы сначала отчаянно подпевали, а потом так же отчаянно замерли, закусив губу: неужели кого-то из ребят, стоящих сейчас рядом с Шевчуком, будет ждать та же горькая судьба, что у тех, кто позади, на экране? Неужели то, что “останется после меня”, требует жить тяжело и болезненно, наперекор и вопреки, коротко и горько?