Пнин - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы не быть голословным, Флоренский приводит два характерных примера, придуманных им специально для иллюстрации вышеуказанного, — о «голубом небе и закате» и о споре рационалиста и мистика о происхождении Священного Писания. Примеры эти призваны показать наглядно, что то, что представляется внутренним противоречием «здравому смыслу», разрешается и гармонизируется в высших областях духовного познания. Противоречия эти не выдуманы, они действительны, но они синтезируются, и тогда, «в состоянии духовного просветления», то есть при условии р, противоречие отпадает, разрешается само собой.
Мы можем теперь попытаться применить этот алгоритм Карроля — Флоренского к существенной проблеме Пнина, чтобы выбраться из подробно описанного выше тупика epochē. В любом частном случае взаимопротиворечащих утверждений N. и Пнина мы можем силлогизировать их по модели задачи Карроля. Например, в чрезвычайно важной сцене в парижском кафе Пнин говорит, что никогда прежде не встречал N., иными словами, что он его в первый раз увидел в 192… году, между тем как N. утверждает, что они виделись дважды перед тем, в 1911 и 1916 годах. «Какой тут нам поставить диагноз?» — вопрошает N. по другому поводу.
В терминах задачи Карроля суждение «Пнин познакомился с N.» = q; «в 192… году» = r; «в 1911 году» = не-r.
Необходимо допустить, что и тот, и другой искренне верят, что говорят правду (выше разбиралось, отчего ни N., ни тем более Пнин не имеют нужды искажать эти факты). Но что является особенным условием р, которое могло бы нас возвысить над этим противоречием и отменить его? То именно, что Пнин есть персонаж книги N. о нем, — чего Пнин по существу вещей не может постичь, а если бы мог, то ему дался бы «ключ к разгадке», который он всю жизнь ищет.
Таким образом, можно сказать, что Пнин не встречал N. до начала двадцатых годов, если только он не является героем книги «Мой бедный Пнин», в каковом случае он виделся с N. два раза перед парижским эпизодом. Эта же трехмерная логика приложима и ко всей сумме их взаимоисключающих утверждений и даже к сумме их отношений, то есть ко всей целиком версии Пнина, как она изложена N. и отвергается Пниным. В этом случае мы неизбежно придем к заключению, которое только на первый взгляд кажется парадоксальным, что N. и Пнин не могут существовать на одном и том же плане бытия: если (и там где) наличествует N., то (и в этом месте) не должно быть Пнина, — и наоборот. Один словно с необходимостью вытесняет другого, и в конце концов Пнин совсем покидает роман, когда N. появляется в нем собственной персоной, таким образом выворачивая наизнанку другую интересную головоломку Карроля: «если Аллен здесь, то Kappa нет»{40}. Изнутри повести N. этого ни коим образом нельзя объяснить удовлетворительно. Отчего, например, Пнин отказывается оставаться в Вэйнделе и иметь прочное место на новой русской кафедре, которую N. намерен учредить? Ответ на этот вопрос как будто напрашивается: оттого, что N. был любовником Лизы, и оттого, что она пыталась покончить с собой вследствие этой связи, и хотя все это произошло прежде того, как она стала женой Пнина, и хотя Пнин «простил N.» еще тридцать лет тому назад, он все еще любит Лизу и не может преодолеть брезгливой неприязни к N. Но такой очевидный ответ был бы недостаточным, так как он не может объяснить, отчего в таком случае Пнин в очень важном и решительном разговоре с Гагеном в конце шестой главы подтверждает, что они с N. друзья, или отчего он отказывается даже на самое короткое время задержаться в Вэйнделе, чтобы просто увидеться со своим давнишним «другом», а вместо того в спешке покидает город прямо в день своего рождения, да еще в начале нового семестра. Ведь он не избегал его перед тем, в эпизодах, рассказанных N., то есть произошедших в пересказанном прошлом, за сценой — в последний раз всего тремя годами раньше, в Нью-Йорке, на юбилее Гоголя.
Формула Флоренского предлагает более убедительное истолкование. Пнин испытывает неприязнь к N. и отвергает его, потому что N. «ужасный выдумщик», выдумавший персонаж, который воспринимается Пниным как «не-Пнин». Пнин не может знать, но способен ощущать условие р, вернее способен догадываться о существовании чего-то такого в его жизни, что лишает его свободы и тождественной личности.
В плане настоящего времени на территории романа Пнина невозможно видеть в обществе N. Вот отчего его образ делается все более расплывчатым по мере приближения N. к месту действия — и совершенно исчезает, когда в последней главе он вступает на сцену как действующее лицо. Квентин Андерсон приходит к тому же выводу, хотя исходит из иной предпосылки: «Когда [N.] появляется физически, Пнин должен отступать, потому что повествователь есть именно тот элемент, в среде обитания которого Пнин не может существовать». Когда читатель закрывает книгу N. о «Бедном Пнине», оказывается, что он ничего толком о Пнине не знает. Когда N. допускает нас в настоящее, или, вернее, только что прошедшее время романа в самом конце последней главы, нам удается увидеть только дверь, которая за Пниным захлопывается, — «никакого Пнина вовсе и нет».
Но так как и сам N. — только создание чьей-то фантазии (условие р высшего порядка{41}) и так как при многократном прочтении книги мы совсем не обязаны следовать за N., но можем наслаждаться видом на лабиринт сверху, с дозорной башни, где обитает настоящий автор всей книги, то возможно допустить существование иного Пнина в книге этого автора (Набокова) — но вне книги N. На этом уровне все противоречия разрешаются и обращаются в созвучия. На плоскости романа эти противоречия своим существованием указывают на более высокий образ бытия, находящийся за пределом досягаемости сознания персонажей книги. На полярных широтах испытующей мысли такие противоречия могут быть скорее признаком ноуменальной истины, чем ошибкою суждения. Они, может быть, показывают, что человеческий разум, как намагниченная стрелка, безпомощно дрожит и вертится вблизи магнитного полюса. Верный инструмент здесь отказывает и не дает нужного направления, но зато его странное поведение означает, что цель близка, а там компас больше не нужен.
Ни один род художественного и научного исследования, опытного или умозрительного, не предоставляет такой исключительно удобной возможности испытать свои сильные подозрения или неясные верования, как ладно сделанный роман. Воссозданный в нем мир соразмерен и хорошо подогнан, нигде нет ни щелей, ни перекосов, все в нем движется гладко, ничто не заедает, его обитатели сделаны по нашему подобию, а их создатель, хотя и вездесущ, но для большинства из них неведом и никому из них невидим. Как возможно, чтобы Пнин не способен был разглядеть очевидной как будто связи между фамильей его убитой немцами невесты (Белочкина) и неизменными появлениями серо-пегой белочки на самых болезненных поворотах его жизни — связи, которую тотчас замечает всякий читатель с начальными сведениями из русского языка? Набоков словно хочет сказать, что мы лишены способности увидеть рисунок своей судьбы, оттого что мы расположены внутри этого рисунка. Самым глубокомысленным его героям, вроде «Вадима Вадимыча» из последнего романа, удается огромным усилием памяти и воли вспомнить и записать важные повторения какой-нибудь одной темы в их жизни, но и они не в состоянии свести эти случаи в единый узор — потому что узор этот, или, лучше сказать, план, расположен не в пространстве, но во времени, или, если угодно, в таком метафизическом пространстве, где время обратимо и доступно ревизии в любой точке своего непротяженного протяжения. Отчего нельзя в свете этих мыслей допустить, что весь роман — включая Пнина как неуловимого, но подлинного, так и правдоподобного, но поддельного, — есть произведение N.? Ведь тогда все несуразности, которые мы пытаемся разрешить и согласовать такими трудоемкими способами, легко объяснялись бы причудами и несовершенствами самого повествователя. Однако это было бы неудовлетворительно с художественной стороны, а значит, и с философской. Такая примитивная система книгостроительства совсем не свойственна Набокову. Она отличалась бы по роду от его построений, имеющих часто концентрическую структуру, как, например, в следующем за «Пниным» романе, где надменный повествователь держится в светлой тени своей таинственной поэмы, предоставляя причудливому своему герою самому представиться и себе, и читателю, которому он представляет даже самого этого повествователя от своего якобы первого лица.