Пнин - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тема несогласуемого прошлого и обнимает весь роман, и пронизывает его насквозь, и однако, в его пределах кажется невозможным указать причину этого несогласия и даже измерить величину искажения. Эта основная антиномия (тезис N. против антитезиса Пнина) осложнена еще и тем, что читатель вынужден считаться с версией Коккереля, побочного повествователя анекдотов из жизни Пнина, иные из которых совершенно новые, иные же развивают уже известные. Но вследствие того, что некоторые из них противоречат изложению N. тех же самых событий (настолько, что однажды N. даже находит нужным выразить некоторое сомнение в их достоверности{36}), они все оказываются на подозрении. В лучшем случае они кажутся грубыми преувеличениями, в худшем — остроумными выдумками. Здесь нужно не упустить из виду обратную причинную связь: несмотря на то, что истории Коккереля подаются в самом конце, они, конечно, редактированы N. прежде, чем он разместил эти анекдоты в книге, в главах, предшествующих седьмой, но хронологически от нее отправляющихся и от нее зависимых.
Джэк Коккерель представляет Пнина «восхитительно смешно», но при этом у N. остается от этого представления «такое чувство на душе, которое соответствует дурному вкусу во рту», начинающий же читатель остается в недоумении. Пнин въезжает в книгу «не на том» поезде, а выезжает из нее в плюгавом автомобильчике, но последняя фраза романа, принадлежащая Коккерелю, снова сажает читателя на «не тот» поезд. Выдумал ли Коккерель все это происшествие в Кремоне или только приукрасил его для вящего эффекта, как он обыкновенно утрирует жесты Пнина и его английские ошибки? Или, может быть, N. пощадил своего героя и предотвратил окончательную катастрофу (Пнин, в изложении Коккереля, уже стоя за кафедрой, обнаруживает, что у него в руках «не та» лекция), изменив конец версии Коккереля, и, несмотря на свое отвращение к счастливым развязкам, засунул в сюртук Пнина все три рукописи, в том числе и текст лекции, с тем, чтобы ему всегда иметь под рукой ту, что могла понадобиться, «таким образом математически-безусловно предупреждая возможность несчастного случая»?
Ставить такие вопросы, повторяю, необходимо, но на них нет ответа изнутри романа. В конце концов, N. и сам всего лишь персонаж «Пнина», очень важный персонаж, конечно, но все же элемент общего рисунка. А элемент рисунка не может видеть рисунка, хотя может подозревать о его существовании, может в него верить. Его представление о мире, в котором он живет, не имеет никакого особенного познавательного преимущества перед другим обитателем этого же мира, Пниным, его соотечественником в местном и переносном смыслах слова. N. написал превосходную и правдоподобную историю Пнина в шести главах, но в седьмой у читателя создается престранное ощущение зыбкости всей этой истории, словно по мере того, как Пниниана Коккереля делается все более оскомистой и вычурной, сделавшийся к этому времени привычным образ Пнина, с его естественно лысой головой и искусственно загоревшей кожей, полусмешной, полупечальный, — делается вдруг размытым, меркнет, перемещается в тень и становится непривычным, незнакомым; в тень той самой неизвестности, из которой он появляется в первом же предложении первой главы книги. Здесь же, в главе последней, подталкиваемый волшебной палочкой N., читатель начинает сомневаться в достоинстве собранных и усвоенных сведений, ибо источник их сделался сомнителен. Эксцентрический клоун из фарса Коккереля, усевшись на другой конец доски, уравновесил короля-изгнанника из героической фантазии Виктора, — и оба они равно удалены от того подлинного, как казалось, образа Пнина, который мы составили к тому времени и все с большей готовностью узнавали от главы к главе. Теперь этому конец{37}. Теперь его черты сделались неясны, его настоящие свойства неведомы. Причем эта опытом доставшаяся неизвестность тяжелее той невинной, с которой естественно начинается всякое чтение. Эта новая неизвестность, обретенная в конце книги, пропитана недоумением, не видящим себе разрешения. Ведь самые эти сомнительные сведения, почерпнутые в заключительной главе и бросающие такой неверный, отчуждающий свет на все предшествующее повествование, тоже могут быть заподозрены в недостоверности, коль скоро они получены от того же N., то есть посредством того же сомнительного информационного агентства.
И вот, пытаясь придти к какому-то разумному заключению относительно несовместимых версий личности героя, серьезный читатель оказывается к концу книги в замкнутом, логически безвыходном положении, которое пирроники называли epochē, то есть такого рода философской оторопью, при которой остается только воздерживаться от какого бы ни было суждения, потому что какую сторону ни возьмешь, N.'a ли, Пнина ли, она станет противоречить себе самой, и, однако, примирить обе их никак невозможно.
Так ли это? Да, так — но только на плоскости повествования. Вырваться из темницы epochē можно, если перечесть книгу в иной плоскости, с возвышенной точки.
У Льюиса Карроля есть одна любопытная логическая задача:
«q включает r, но р включает, что q включает не-r; что должно отсюда заключить?»{38}
Эту задачу разбирает и решает свящ. Павел Флоренский в одном из приложений к своему знаменитому сочинению, где он излагает ее и описательно:
Истинность суждения или понятия r с необходимостью вытекает из истинности другого суждения или другого понятия q, но некоторое третье суждение или некоторое третье понятие р таково, что из его истинности необходимо вытекает, что из q не может вытекать r, как было сказано раньше, а вытекает непременно отрицание r, то есть не-r; что можно заключить из такой совокупности посылок?{39}
Флоренский говорит, что задача это не праздная и не искусственная, сочиненная не для забавы и гимнастики ума, склонного к логическим играм. Напротив, она «выдвинута действительной нуждой», хотя сам Карроль при ее решении совершает «ту самую ошибку, в какую обычно впадают при решении ее на практике». А именно:
Если q включает r, то невозможно, чтобы q включало не-r, значит, р включает в себя невозможное, а следовательно — ложно.
Флоренский показывает, что допустимо, что ложно не р, а как раз q, которое включает в себя «зараз r и не-r, то есть два противоположных суждения или понятия», и дальше решает задачу не от так называемого здравого смысла, а методом символической логики, объясняя и подробно иллюстрируя свое решение. Смысл этого объяснения сводится к тому, что ни суждение р не нелепо, ни q не безсмыслица, оба могут быть верны, но только нельзя утверждать одного в присутствии или при наличии другого. «Выражаясь образно, — пишет Флоренский, — можно представить себе, что условие (I) есть показание одного свидетеля, а условие (II) — другого. Третейский судья — здравый смысл, вмешавшийся в этот спор, легкомысленно, заявляет, что либо показания второго свидетеля — в силу его утверждения р, либо показания обоих — в силу утверждения тем и другим q — вздор, нелепость. Этими словами „чепуха“, „вздор“, „нелепость“ здравый смысл говорит не то, чтобы кто-нибудь из спорящих лгал или ошибался, — и тогда требовалась бы фактическая проверка показаний одного и другого. Вовсе нет, он попросту говорит, что слова по меньшей мере одного из них безсмысленны и потому не заслуживают никакой фактической проверки, сами себя опровергая. Таким образом, здравый смысл не только не дает правильного решения, но и вообще не дает решения, ибо говорит: „или один, или оба говорят вздор“, но мало того, он, не давая решения, удерживает спорящих от исследования, от фактической поверки своих утверждений, ибо нечего исследовать фактически то, что нелепо уже формально. Тогда оба свидетеля, обиженные таким исходом дела, обращаются к судье более основательному, — к логистике. Этот судья, разобрав дело, выносит приговор вполне определенный, а именно… не обижая ни одну из спорящих сторон упреком в безсмысленности показаний и даже признавая правоту обеих, судья утверждает, что ни тому ни другому нельзя говорить в те времена и при тех условиях, когда получает силу р. При наличности р, q отменяется, а во всех других случаях оно — в силе. Права первая сторона, утверждавшая условие (II). Но и та и другая должны усвоить себе, что обычное, повседневное, повсеместное перестает быть таковым в особых условиях, а именно при условии р» (502–503).