Словацкая новелла - Петер Балга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну прощай, старая тетрадка. Положу тебя на дно чемодана среди прочих памяток о прошлом. Потому что и взрослый человек немножко сентиментален…
Да, вот как это было. Я смотрю в старую тетрадь и ясно представляю все, чего когда-то не хотел видеть. Я никогда не верил в виновность Эдо. Но с самого начала, с момента нашей встречи я был готов сопротивляться сознанию, что он невиновен. Все эти слова о будущем и прочее были лишь маскировкой, маневром, чтоб я не смел смотреть правде в глаза. Чтоб не стоял горой за правду до самого, самого, самого самоуничтожающего конца. Но ведь это единственный выход, приемлемый для коммуниста. Как я мог об этом забыть? Почему не хотел им воспользоваться? Как мог я восстать против правды, против справедливости, которую всегда чувствовал так остро? Конечно, сейчас на эти вопросы сумеет ответить и первоклассник: обстоятельства, эпоха, культ личности. Но кто творит эпоху — разве не мы сами? Ведь мы не равнодушные, безучастные зрители, мы вовсе не купили себе билета и не едем, бездейственные, в каком-то темном, роковом поезде. Нет, нет, с таким ощущением я не хотел бы жить. В моей ответственности, в моем долге — моя ответственность перед людьми, моя человеческая гордость. Вероятно, дело это прошлое, а о прошлом принято забывать. Мой сын — ему теперь двенадцать — наверняка пожал бы плечами; ну, возможно, все это старый хлам. Мой сын живет в ином мире, сегодняшний день не сравним с жизнью двенадцать лет тому назад. Но и для этого нового мира — мира моего сына, для будущего пригодится мой опыт, который сводится к тому принципиальному выводу, что правда и справедливость, например, — дело не только общества в целом, но и каждого отдельного человека. Что любая измена правде — общественно опасный поступок.
Да, я тоже предал. Можно назвать это и мягче, приняв во внимание обстоятельства, — меня многое может оправдать; но для меня, для моего чувства вины это не определяющий фактор. Я предал не только Эдо, но самого себя, свои убеждения, свою совесть…
Сейчас многое уже невозможно исправить. Эдо умер. Конечно, можно привести в порядок его могилу, поставить памятник с соответствующей надписью, посадить цветы и тому подобное.
Но только я уже не в том возрасте, чтоб позволить обмануть себя внешним жестом. Я больше никогда не пошлю Эдо сигареты. И не пойду на его могилу. Но если опыт мой и обладает силой, если опыт вообще способен воспитывать и формировать нас, несмотря на то, что мы часто перегрызаем его удила, для меня мой опыт — мой случай с Эдо — сделался определяющим. А это значит: я никогда больше ни на минуту не допущу, чтобы мною овладела ложь. Даже умело замаскированная. Я всегда был и скорее всего останусь практиком, человеком дела и действия. В жизни не существует простых истин. Да, у меня до сих пор еще не все улеглось в голове… Но хотя бы в одном-единственном деле я теперь неумолим.
Это — если не звучит сентиментально — несколько цветов от меня на могилу Эдо.
Перевод В. Мартемьяновой.
Йозеф Кот
ПРОЦЕСС
МЕЖДУ ПРОЧИМ
Мы изучаем закон прямого попадания. Он проще теоремы Пифагора, доступнее Эйнштейновой теории относительности. Не содержит он ни чисел, ни уравнений, ни сложных геометрических схем, да и сфера действия его ограничена одной аксиомной возможностью — это возможность уничтожения. Стоит прицелиться в середину нижнего края мишени. Стоит только спустить курок.
И нас поздравляют с попаданием.
Расстрелянные мишени мы сжигаем. К счастью, они сгорают быстро и не оставляют после себя удушливого дыма: они из семидесятиграммового полумягкого картона.
ПРОЦЕСС
В этот день все казармы были взбудоражены процессом. Внешне все выглядело так, как бывает в самый канун театрального спектакля либо эстрадного представления, не хватало лишь обычного объявления перед входом в столовую; кинозал был чисто выметен, перегоревшие лампочки заменены на новые, на небольшой сцене установили стол, обтянутый красным сукном, и шесть светло-серых стульев. Ровно в три у входа за кулисы появился сверкающий «татраплан». Из него вышли прокурор и еще трое офицеров. Вслед за ними из автомобиля вылез Гвоздик, веснушчатая физиономия его была краснее обычного и совсем сливалась с петлицами на воротничке. Все выглядело как-то излишне празднично: и парадная форма Гвоздика, и очки прокурора в позолоченной оправе, и графин с водой на ораторском столике.
— Года два получит, — заметил Сенко.
— Ну тогда бы он не явился так вот, без стражи, — процедил Донат. — И руки у него были бы связаны.
— Скажешь еще, руки связаны, балда, — Сенко облизал потрескавшиеся губы: ему было жарко. В зале невозможно дышать. Он расстегнул под гимнастеркой рубашку.
— Знаю я, — сказал Донат, — спектакль это, да и только. Разыграет здесь прокурор с Гвоздиком комедию. И ничего больше. Разве не так?..
Места в президиуме заполнились. Посредине, на стуле с подлокотниками, развалился прокурор. По левую руку от него, с самого края, устроился Гвоздик. Торопливо снял фуражку и пальцами пригладил каштановые волосы.
— Нас припугнуть хотят, — сказал Донат.
— Трижды деру давал, — чуть приподнялся со своего места Сенко. Губы у него совсем одеревенели, — за это самое меньшее — два года.
Герман встал и подошел к кафедре. Его длинное худое тело почти до пояса высунулось из-за лакированной подставки со стаканом и водой; вытащил из кармана записную книжку — он всегда ораторствовал с записной книжкой в руках, а не с разными там бумагами, — в этом была его особенность, его странность, а может быть, способ замаскировать то, что речи его