Покоритель орнамента - Максим Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В таких случаях, когда заходишь с улицы, необходимо плотно прикрывать за собой дверь, дабы не выпускать тепло из довольно просторной, заставленной шкафами комнаты.
В шкафах хранились различные музейные экспонаты.
Навершия посохов. Бунчуки. Плетенные из бересты восьмиконечные кресты. Кольчуги с серебряными нагрудниками. Обшитые собольим мехом треухи. Рождественские маски в виде каких-то неизвестных науке рогатых чудищ с высунутыми красными языками. Войлочные остроконечные шлемы. Гладкоствольные кремневые ружья, украшенные арабским орнаментом. Старинные фотоаппараты, предназначенные для съемок еще на стеклянные фотографические пластины.
Тетя Лена стоит посреди комнаты и держит на подносе осетинский пирог фыджин, как неопознанный летающий объект – НЛО.
На пироге, натертом сливочным маслом, проступает надпись: «Сердце мудрых – в доме плача, а сердце глупых – в доме веселия».
В доме веселия слушают радио, выпивают, на кухне здесь жарят курицу и чистят картошку, а еще курят в туалете, на батарее парового отопления сушат носки, громко разговаривают по телефону.
Орут.
Телевизор орет.
В новостях показывают военные действия где-то на Кавказе – расстрелянный рейсовый автобус, убитые солдаты лежат вдоль дороги, по которой идут танки. Из выхлопных коробов в серое мглистое небо вырываются столбы черной клокастой гари.
Голос диктора вырывается из перекрученного синей изолентой динамика.
А ведь диктор никогда не улыбается, никогда! Она настойчиво пытается заглянуть в мои глаза, буквально вымучивает меня своим сверлящим взглядом, буровит, щурится, поводит выщипанными и оттого жидкими бровями, а я как-то срамно горожусь в ответ и бессмысленно пялюсь на ее напомаженные губы и хлопья пудры, свисающие с узких арийских щек.
В доме же плача все по-другому.
Здесь совсем тихо, и может показаться, что тут никого нет. Однако это заблуждение, ибо грешникам свойственно заблуждаться.
Другое дело, что далеко не каждый грешник может признаться в этом, всякий раз изыскивая возможности оправдать собственные беззакония, переложить вину на других или обвинить в произошедшем обстоятельства.
В таких случаях до лжно умозрительно разложить все «за» и «против» на весах горнего правосудия и безропотно дожидаться окончательного вердикта неумолимой стрелки, которая должна склониться в ту или иную сторону или же, напротив, замереть в полуденном положении, так и не найдя возможности вынести окончательный приговор.
Да, так бывает!
Но что же тогда остается делать грешнику, великому грешнику?
Ему остается лишь лежать на ковре лицом вниз и всматриваться в окружающие его орнаменты – в эти тканые цветы и звезды, в этих диковинных зверей, вчитываться в слова, состоящие из неведомых букв, и прислушиваться к собственному сердцу, которое теперь именуется «сердце мудрых».
Итак, фыджин уже лежит на столе, и Лена при помощи длинного кухонного ножа, более напоминающего штык, режет его. Из расселины, образовавшейся между словами «сердце» и «глупых», к потолку начинает подниматься пар, и комната тут же наполняется сладковатым запахом сдобы вперемешку с плавленым сыром с зеленью.
После войны Лена осталась в доме одна. Сын с семьей уехал жить в Ставрополь, а дочь уже давно перебралась в Москву, где работала в каком-то иностранном фонде. Дети звали Лену с собой, но она отказалась, потому что не могла оставить дом, стены которого хранили следы осколков и пуль, а подвал превратился в реликварий, где таились вопли спасавшихся здесь от бомбежки.
Этот дом был как высохший на горячем ветру старик, лица которого не разобрать, потому что оно затерто песком, изъедено солью, увито диким виноградом, оно проросло шипами терна и плющом.
Лена развела руками:
– Ну как такого можно оставить одного? Он же умрет без меня!
Действительно, как можно было оставить капризного старика, ведь он грозно шевелил мохнатыми седыми бровями, нарочито громко сморкался в носовой платок, который потом аккуратно складывал и прятал в нагрудном кармане стираной-перестираной старого образца гимнастерки.
Воевал, разумеется, мысленно.
Стрелял по противнику из укрытия, перезаряжал пистолет-пулемет системы Шпагина, был ранен в ногу, матерился от боли, спасал умирающего товарища, которого впоследствии вылечили, обвинили в дезертирстве и расстреляли, получал медаль «За отвагу», пил спирт, чтобы не сдохнуть со страху, снова был ранен, но теперь уже в голову, долго лежал в госпитале, мечтал о худенькой медсестре по имени Катя, даже пытался ухаживать за ней, но тщетно, вновь оказывался на передовой, вновь стрелял по противнику из укрытия, а потом переходил в контрнаступление, вытирал пороховую гарь со лба, улыбался, смеялся, радовался, что удалось выжить, был неоднократно награжден.
В этом доме я прожил три дня.
Точнее сказать, один день, ведь дни приезда и отъезда не в счет.
Сначала я пошел на городище, где горячий ветер трубно гудел в платинового отлива ковыле, стеля его по земле, поднимал с обложенных досками могил высохшие цветы и выцветшие погребальные ленты. Затем спустился в долину, откуда уже были видны полуразрушенные постройки молокозавода, расположенного на северной окраине города, а отсюда и до шоссе было не более трех километров по прямой. Однако тут дорога начинала петлять, и надо было долго обходить заросшие густым кустарником овраги, перебираться через каменистый, перерезанный перекатами поток, восходить на изъеденные дождями глиняные уступы, наконец, протискиваться через ощетинившуюся ржавой арматурой дыру в бетонном заборе и плутать по бывшей заводской территории, где во время войны стояла танковая часть.
Наконец я вышел к автобусной остановке.
Здесь, под навесом, наскоро сооруженным из колотого шифера и мятых дорожных знаков, уже стояли люди.
Девочка с лицом старухи?
Нетрезвый беззубый мужик без рук?
Беременная женщина с иссиня-черными синяками под глазами?
Улыбающийся старик с зататуированной лысиной?
Толстый мальчик, закрывающий лицо ладонями?
Нет!
Хотя впоследствии, рассматривая фотографии, сделанные на той остановке, я видел именно девочку с лицом старухи, именно нетрезвого беззубого мужика без рук, беременную женщину с иссиня-черными синяками под глазами, идиотически улыбающегося старика с зататуированный лысиной и толстого мальчика, который почему-то в самый неподходящий момент взял да и закрыл лицо ладонями.
Так вот, здесь, под навесом, были совсем другие люди – они смеялись, толкались локтями, вдыхали сухой, пропитанный пряными запахами разнотравья горный воздух, громко кашляли, курили, топтались на месте в ожидании рейсового автобуса. По идее, он уже должен был подойти, но, видимо, где-то застрял на перевале.
Сначала все смутились, когда я достал фотоаппарат, но довольно быстро привыкли и перестали обращать на меня внимание, даже позволяли подходить к себе совсем близко, совершенно не стеснялись, не позировали, а вели себя абсолютно раскованно. Можно было предположить, что в какой-то момент я просто стал невидим для них или же, напротив, до такой степени стал частью их существования, что никак не мог нарушить раз и навсегда установленного течения событий.