Пламенная роза Тюдоров - Бренди Пурди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я и мои сводные сестры Анна и Френсис вечерами собирались вместе в комнате нашей матери, болтали, вышивали и угощались конфетами. Она же восседала на кровати, надев кружевной чепец и очередную свою чудесную ночную рубашку. И все они давали мне уйму советов, указывая, как мне стоит поступать, а чего не стоит делать. Каждая из них считала своим долгом повторять всякий раз: «Будь я на твоем месте, Эми, я бы…» Они все время указывали мне на мои многочисленные недостатки, отчего у меня складывалось впечатление, что я все делаю неправильно. Они с гордостью хвалились тем, как ловко управляются с собственными мужьями и подчиняют их своей воле так, что они об этом даже не подозревают. «Умная женщина всегда найдет способ сладить с мужчиной», – начинала Анна, а Френсис тут же подхватывала: «Женой может быть любая, но для того, чтобы стать хорошей женой, нужны еще и мозги. Нельзя позволять мужу вертеть собой, нужно вкладывать свои мысли в его голову, да так, чтобы он истово верил в то, что они – его собственные». И тем не менее, когда Роберт приезжал в гости, они превозносили его, как короля, суетились вокруг него, стремясь выполнить любое его желание, постоянно делали реверансы, приседая при этом так низко, что едва не касались носами пола. Им казалось, что он не может сделать ничего дурного, что вся вина лежит исключительно на мне. «Как же ей далеко до него!» – сказала однажды Френсис матушке, и Анна тут же поспешила с ней согласиться. Даже моя мать считала, что я недостаточно хороша для Роберта.
Почему же все, в том числе и мой супруг, так быстро позабыли о том, как он ухаживал за мной, как он хотел быть со мной? Мы были влюблены друг в друга и после свадьбы, по крайней мере, я была искренне убеждена в том, что чувства пылали в наших – а не только в моем! – сердцах. Впрочем, я могу говорить только за себя, и я знаю наверняка, что любила Роберта Дадли. Да как же я, в свои-то семнадцать лет, влюбившись в первый раз в своей жизни, могла знать, что все это – притворство? Так отчего же вся вина ложится на мои плечи, а жалость и сочувствие достаются Роберту? Почему? За что?
Когда отец умер, Роберта не было рядом. Меня некому было поддержать, кроме славной Пирто. В тот день я, весело напевая, вошла в комнату отца с радостной улыбкой, чтобы накормить его завтраком. Это был день моего рождения, и хоть я и знала, что он об этом даже не вспомнит, но все равно приготовила для нас особенный завтрак – небольшой пирог с яблоками и изюмом, щедро присыпанный корицей. Тем утром я надела чудесное розовое платье, которое ему всегда так нравилось, – еще бы, он ведь всякий раз видел его впервые! Обычно он осыпал меня комплиментами, выспрашивал, не для своего ли возлюбленного я так нарядилась. «Так и есть, – всегда отвечала я, обнимая его и целуя, – я надела это платье для самого любимого своего человека!»
Когда я поняла, что он скончался, то не удержалась на ногах и рухнула на кровать, заливаясь слезами и повторяя «нет, нет, нет!» снова и снова. Мои горячие слезы лились на его ледяную, безжизненную руку, я молила его вернуться ко мне, как будто возможно было вдохнуть жизнь в мертвую плоть. Я всем сердцем желала, чтобы он проснулся и погладил меня по волосам, желала услышать снова его голос, еще хоть разочек. Жаждала, чтобы он сказал снова мне те нежные слова отцовской любви, которая по-прежнему жила в его сердце, хоть он об этом и не помнил. Там, у его ложа, меня и обнаружила Пирто. Когда она попыталась убедить меня, что отца больше нет, и стала оттаскивать от его постели, я вцепилась в его руку и зарыдала еще отчаянней, умоляя нянюшку не говорить так, потому что это не может быть правдой. Даже не знаю, как ей удалось увести меня из его спальни.
Следующее, что я помню, – это как я, одетая во все черное, прижимаю к груди его молитвенник, шагая во главе длинной похоронной процессии. Позади меня шли плакальщицы, Нед Флавердью и еще семь человек, которые помогали моему другу нести в церковь большой оцинкованный гроб. Мои глаза опухли от слез, взор был затуманен, и я боялась, что оступлюсь и упаду в придорожную канаву. Я помню, как положила отцу на грудь букетик лютиков и локон своих волос, перевязанный голубой шелковой лентой, и поцеловала его на прощание. Когда закрыли крышку гроба, я лишилась чувств. Нед Флавердью, как мне рассказали позднее, нес меня на руках всю дорогу до Стэнфилд-холла.
Роберт в письме заявил, что это к лучшему – Господь помиловал моего отца, потому как последние годы жизни мой батюшка походил на младенца, заточенного в теле старика, и, вместо того чтобы лить слезы, я должна благодарить небеса за то, что он «освободился от уз бренного существования». Те редкие случаи, когда тело переживало разум, мой супруг назвал величайшей в жизни трагедией.
Хоть я и считала, что есть доля правды в его словах, но едва ли находила в них хоть какое-то утешение, а потому оплакивала батюшку одна, а не в объятиях любящего мужа. Отцовская любовь казалась мне самым чистым, искренним и нежным чувством, и хоть сам он о нем не помнил, оно продолжало жить в моей душе. Пока отец был жив, само его существование было напоминанием об этой любви, но теперь, когда его не стало… Эту любовь похоронили вместе с ним, и не было больше на свете человека, который дорожил бы мною так же сильно, как усопший батюшка.
Роберт не приехал и следующей весной, когда умерла моя мать. Лекарь сказал, что она не была больна и что женщины со смещением матки, которое случилось у матушки, когда она производила меня на свет, живут обычно долго и счастливо, этот изъян причиняет лишь незначительные неудобства. Однако ей самой нравилось ощущать себя несчастной калекой и вести соответствующий образ жизни, что ее и погубило. «Едва ли поедание конфет в кровати и обсуждение туалетов способствуют крепкому здоровью», – заявил лекарь без капли сочувствия в голосе.
Поскольку у меня не было никаких прав на Стэнфилд-холл, поместье вместе с остальным имуществом матери отошло моему сводному брату Джону. Так что я вынуждена была вернуться в старый добрый Сайдерстоун, столь милый моему сердцу.
К моему удивлению, вскоре ко мне присоединился и Роберт. На этот раз он привел с собой молодую и буйную белоснежную кобылицу, которая скакала позади него, встряхивая шелковистой гривой. Я решила для себя, что не видела никогда лошади красивее этой, но когда потянулась к ней, чтобы потрепать по крупу, Роберт ударил меня по руке хлыстом, оставив пламенеющий след на моей тонкой кисти, и велел никогда больше не приближаться к красавице ближе чем на десять шагов. Он сказал, что станет обучать это животное для особенного хозяина, а потому не потерпит никакого вмешательства с моей стороны. «Я не позволю тебе все испортить, Эми, – заявил он, постукивая рукоятью хлыста по тыльной стороне кисти. – Христа ради и ради всех Его святых, не смей к ней прикасаться!» Поэтому я стала держаться от кобылы подальше, хотя и наблюдала каждый день из окна своей опочивальни за тем, как Роберт дрессирует чудесную белую лошадь. Никогда прежде он не уделял столько внимания одному животному. Мой муж правил ею нежной, но властной рукою, гладил ее, похлопывал по крупу, кормил яблоками, морковкой и сахаром, расчесывал ее белоснежную шерсть, чтобы та сияла, словно атлас, а грива и хвост ее походили на чистейший белый шелк. Ночи напролет он проводил с ней в конюшне, чтобы с беспокойной красавицей ничего не случилось.