Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зосечка споткнулась, ахнула, повисла на маминых-папиных руках, выворачивая шейку, не в силах оторвать свой взгляд от человека, стоявшего среди толпы.
* * *Этот человек в поношенном пиджаке, какой-то скособоченный, стоял и смотрел вслед Добровским. Зосечка взвизгнула.
У него не было лица.
Не.
Было.
Лица.
Тася и Вася подхватили ребенка.
— Зося, Зосечка, що з тобою? Зося!!!
Потом они глянули туда, куда были устремлены неподвижные от ужаса глаза их девочки.
Этот человек медленно повернулся, намереваясь уйти от испуганного им ребенка, неловко прикрывая рукой фиолетово-жёлтое месиво, на котором чёрной дырой косилась щель рта и блестел слезой единственный глаз.
Тася невольно закрыла рукой глаза Зосечки, потом выпрямилась, дернула за рукав Василия.
— Васю, Вась, йдемо, це больна людина, дивись, яке страшне обличчя. Йдемо-но, Васю.
Вася повернулся, взял на руки Зосечку и медленно пошёл рядом с Тасей.
Вдруг он остановился и оглянулся. Урод тоже остановился. Потом повернулся и пошел прочь. Опять оглянулся. Так они расходились, отдаляясь друг от друга, останавливались и оглядывались.
И вдруг встали как вкопанные. Оглянулись и смотрели друг на друга.
Тася взглянула на Васю, и сердце её вдруг страшно забилось.
Лицо Васи было белее снега, который хлопьями ложился на его щёки. Синие глаза Васи заблестели. Он смотрел на урода, а слеза побежала по его щеке. Рукой он схватился за горло, будто что-то его душило…
* * *Дикий вопль, крик, рёв заставили вздрогнуть и обернуться прохожих на Крещатике.
Два каких-то мужика бросились друг на друга со страшным криком, ударились грудь о грудь, схватились и упали на колени, истошно плача.
Вася Добровский держал за плечи урода и кричал, выкашливая звуки, как немой: «Ко! Лень! Ка!! Ко-ля-а-а!»
А калека кричал: «Ва-сень-ка! Васька!! Живой!!!»
Вася держал руками лицо Кольки Стеценко, если только можно было это назвать лицом, он прикрывал глаз Коли от хлопьев падающего снега, стараясь рассмотреть в этом седом, обезображенном, что-то шепчущем калеке, в этом скрюченном старике — расстрелянного на его глазах друга. Снежинки падали на их щёки и смывались горячими слезами.
И люди плакали вокруг.
* * *Они все вместе вернулись в Топоров — Добровские и Коля. Два дня и две бессонные ночи гостил Коля у Добровских. Он рассказывал о том, как вылезал из крымской могилы, как попал к партизанам, как долго валялся в горячке и как сгнило оторванное пулями лицо, как он не понимал, за что Господь сохранил ему такую жизнь, как воевал, как был ещё раз контужен, вышел к своим, как был комиссован, как теперь живет со своей мамой, как ему, двадцатисемилетнему старику, живётся, всё спрашивал Васю, как да что.
Двадцать восьмого декабря Коля уехал. Вася и Тася собрали ему полную сумку продуктов, проводили, посадили в поезд до Краматорска, долго-долго прощались на перроне.
Тася плакала. И Вася. И Коля. Улыбались, старались поддержать друг друга, обещались писать письма.
Каждый месяц Коля присылал коротенькие, скупые весточки.
Вася всегда старался опередить друга, своим аккуратным почерком исписывая по две страницы, стараясь писать как можно больше о всяких весёлых вещах, как растёт Зосечка, про Ванечку с дубком, про его мучения с Тасей, про Пуца, Мурца и Куца, про свою работу, про всё-всё.
Прошло два года. Потом Коля перестал писать.
Вася направил ещё шесть или семь писем в Краматорск. Без ответа.
А весной 1953 года пришло коротенькое письмо от мамы Коли. Она писала, что похоронила своего Коленьку, что нашла письма Васи и что осталась она теперь одна.
Глава 13
Бессонница
…Крик маленького мальчика продолжался уже вечность.
Вечность залепляла её глаза лапками серых мокриц, кружившихся вокруг неё серой ускользающей массой, вечность изламывала и корёжила стены многими гранями, множественные, растопырившиеся потолки ступенями уходили куда-то вверх. Свет преломлялся изломанными линиями, пульсировал узлами, плыл, струился, ускользал. Она знала, что ночью свет становится особенно надоедливым, назойливым, игрушечно-плоским. Стулья в бездонной комнате всё время ускользали из виду, стараясь незаметно зайти сзади, подкрасться, чтобы ощерить свои скрипучие, ржавыми петлями скрипящие зубы. Кровать извивалась змеёй, плывущей по чёрной речке. Её ночная рубашка всё время соскальзывала, когда она пыталась зажать ладонями уши, стараясь не пустить в голову этот дикий, раздирающий душу детский крик. Она точно знала, что это плакал мальчик, лет двух-трёх. Он плакал то горестно, то капризно, то жалобно-просительно. Из пола прорастали странные цветы, которые дёргали её за подол рубашки, мешали ходить по этому тёмному колодцу с исчезающим потолком и вращающейся спиралью бесконечного провала пола, по которому странно уверенно ступали её босые ноги.
Когда ребёнок плакал требовательно, ей удавалось закрыть уши. Она тогда смеялась, пританцовывала и, прячась в складках углов, чувствовала себя победительницей. Звенящая тишина убаюкивала её, она знала, что нельзя снова слушать, что нельзя смотреть в этот чёрный, беззубый зев двери, но словно какая-то сила переставляла её ноги, и она тогда шла против своей воли, ведомая жгучим, болезненным любопытством.
С каждым шагом её продвижение замедлялось, ей надо было преодолевать возрастающее сопротивление воздуха. Нет, она не чувствовала ветра, наоборот, воздух в комнате был неподвижный и жаркий, он, как пёс, лизал её лицо, плечи, шею и отталкивал, отталкивал от двери. Ей было страшно — детский голос шел из дверного проёма, обвивался вокруг головы, соскальзывал меж лопаток и мучительной сороконожкой ужаса ввинчивался в позвоночник.
Маятники ускользавшего множества настенных часов, густо покрывавших невообразимо искривлённые стены подобно рыбной чешуе, то влипали в ощутимую густоту воздуха, то начинали бешено раскачиваться — то совместно, то волнами — точно по осклизлой чешуистой стене пробегала судорога времени.
Александра чувствовала, вернее, точно знала, что