Институтки. Тайны жизни воспитанниц - Надежда Лухманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девочка оживилась при одном слове «Кавказ». Учитель начал расспрашивать ее, говорил сам, а сердце его сжималось от жалости: «Бедный ты, бедный ребенок, – думал он. – Бедный ты кипарис, пересаженный прямо в снег. Унести бы тебя куда-нибудь в деревню, на приволье, подальше от всех этих ложных фантазий, поздоровела бы ты, Русалочка, и какая славная девушка вышла бы из тебя».
– Русалочка, вы были когда-нибудь в настоящей русской деревне, в помещичьем доме?
– Никогда не была.
– А там хорошо! – и он начал рассказывать ей о лунных ночах, о садах, в которых весной заливаются соловьи, о снежной бесконечной дороге и лихой тройке с валдайскими колокольчиками. Он прочел ей отрывок из поэмы Некрасова «Мороз Красный нос», и девочка сидела очарованная, вся порозовевшая, не спуская с него глаз.
– У вас нет деревни?
– Нет, Русалочка, но у меня есть кафедра, с которой я в следующий раз спрошу вас о жесткокрылых! – сказал он ей тоном волка из «Красной Шапочки».
Минаев, во фраке, в белом галстуке, танцевал с Надей, визави[140] их были Андрюша и Люда. Минаев держал себя просто и мило, но Надя, танцуя с начальством, была несколько скованна.
– Вам весело? – спросил инспектор.
– Страшно! – отвечала девочка.
– Вы любите танцевать?
– Ужасно! Дуся, Дуся, – сказала она, хватая брата за руку в chasse croise[141], – у меня был Евгений Михайлович осенью! Ты знаешь?
– Знаю! Рыжик, говори же со своим кавалером.
– Вы, кажется, очень любите своего брата? – спросил Минаев.
– Я, брата? Больше всего на свете!
В час ночи бал кончился. Гости пошли ужинать вниз, в апартаменты Maman, а девочек отвели в столовую, где был накрыт чай с фруктами и печеньем.
Долго не могли заснуть в эту ночь счастливые выпускные, долго передавали они друг другу свои впечатления, и у каждой в сердце сильнее разгоралась жажда жизни, каждая еще больше рвалась из стен института. Этот бал был только преддверием тех настоящих балов, о которых каждая читала и слышала от подруг.
Но никого не было счастливее Людочки. Теперь ее служба и ее обязанности казались ей легкими и приятными. Ведь должна же она чем-нибудь заслужить громадное счастье, предстоящее ей. Институт будет для нее тем монастырем, в который в Средние века дамы добровольно заключали себя, ожидая своих рыцарей, ушедших в Крестовые походы. Мысль, что Andrй – ее жених и что она в свои выпускные дни будет его видеть, гулять с ним, переполняла восторгом ее сердце.
Салопова захворала. Болезненная, слабая девочка, она почти никогда не ложилась в лазарет; частые флюсы, лихорадку и мигрень переносила терпеливо и на всякий вопрос отвечала только: «Господь сколько терпел, а мы ничего снести не хотим, сейчас ропщем». Но на этот раз лихорадка истощила ее силы.
Салопова осунулась, пожелтела еще больше и ходила совсем молчаливая, и только когда между девочками возникала ссора или несправедливость, Салопова подходила к ним и молча становилась возле; слушая упреки, бранные слова, она строго, пристально глядела то на ту, то на другую. Девочки краснели и начинали кричать: «Да убирайся ты вон, Салопова!», иногда даже одна говорила другой: «Пойдемте, медамочка, браниться в коридор, там никто не помешает!» Но Салопова, как тень, пробиралась за ними всюду, и девочки смущались, а затем замолкали или обращались к ней на суд.
– Да ты разбери сама, Салопова, ведь она… – Салопова выслушивала обеих и говорила всегда: «Господь всех прощал и нам завещал не ссориться!» И большей частью ссора кончалась, девочки, ворча: «Ханжа эта Салопова», расходились, а потом и забывали о распрях.
Едва ли хоть одна из класса любила Салопову, с ней никто не ходил обнявшись, никто не болтал по ночам на кровати, но, когда девочка раз упала на молитве и ее, бледную, с закрытыми глазами, унесли в лазарет, в классе вдруг образовалась пустота, а вечером, когда все легли в постели, тем, кто спал около нее, стало жутко, до того привыкли они видеть ее на коленях перед образом и, засыпая, слышать, как она благоговейно, с чувством шепчет молитвы.
Через два дня после того, как Салопову взяли в лазарет, целая группа девочек пришла ее проведать, вскоре это приняло характер паломничества, приходилось даже чередоваться, каждую побывавшую у нее класс осыпал вопросами:
– Ну, что Салопиха? Что говорила?
– Да ничего не говорила, ведь у нее одна просьба: придешь – читай ей Евангелие, а уходишь – просит не ссориться, да ведь как просит-то, чуть не со слезами!
– Ну и что же, ты обещала?
– Да ты бы видела, какими глазами она смотрит, когда говорит, тут все что хочешь обещаешь!
У девочек появились в карманах маленькие Евангелия, которые, по их просьбе, купил отец Адриан, ссоры стали гораздо реже. Не успеют двое войти в азарт, раскричаться, как третья скажет:
– Ах, Господи, а я сегодня к Салопихе, ну что я ей скажу, как спросит?
И ссора затихала сама собой.
Пробовали девочки носить ей гостинцы, но Салопова тут же при них раздавала все другим.
– На что мне лишнее, не надо, и так дают больше, чем съешь, – говорила она, – ты вот лучше потешь меня, посиди подольше да почитай!
И девочки не только охотно сидели, читали, но даже вынимали за ее здравие просвирки[142] и ставили свечи.
– Франк, Франк, ступай-ка сюда! – кричала Чернушка, вернувшись после завтрака в класс.
– В чем дело? Чего тебе?
– Ты знаешь, нас больше не хотят пускать в лазарет к Салоповой.
– Ну-у? – Франк присела на парту возле потеснившихся Евграфовой и Ивановой. – Отчего так?
– Да вот спроси, – Чернушка указала на Иванову.
– Это все каракатица Миндер нажаловалась, говорит, с утра до вечера шмыгают по коридору, мешают ей давать уроки музыки, ведь она с кофульками занимается, ну, говорит, они «рассеиваются».
– Да с чего это она, ведь никто из нас в музыкальную не заходит. Надо поговорить с Марьей Ивановной.
– Страсть у этой Франк звать их всех по имени и отчеству. По-нашему – Каракатица, а по ней – Марья Ивановна.
– Да ведь пора же нам, медамочки, бросить эти прозвания, ведь мы выпускные.
Евграфова затянула песню, которой многие дразнили Франк:
Франк вскочила: