Дороги и судьбы - Наталия Иосифовна Ильина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре в наших утренних занятиях приняла участие партнерша (заказчица безумной портнихи), затем репетиции были перенесены в здание ХСМЛ, на новую, только что построенную сцену, и наступил вечер спектакля. Катерина Ивановна в старом японском кимоно, надетом поверх платья, завязав голову косынкой, сама нас гримирует, слышно, как гудит голосами наполняющийся зал, и внутри у меня все дрожит от страха…
Я отличилась в тот вечер. Играя безумную портниху, я накидывала на стул тряпки, пятилась, любуясь сочетанием цветов, и однажды попятилась дальше, чем следовало, шагнув туда, где деревянное возвышение сцены кончалось. Нога моя скользнула по краю, я едва не упала, но сбалансировала, удержалась, продолжала играть. Боли не почувствовала, а ощутила ее позже, отыграв, откланявшись. Под порванным чулком обнаружился огромный кровоподтек. Всем, кто приходил за кулисы нас хвалить, Катерина Ивановна сообщала о моем «героизме», и я была горда и счастлива безмерно.
Несколько дней я жила происшедшим, допрашивала мать и сестру об их впечатлениях, интересовалась, кто им понравился больше всех, это вымогательство похвал им надоело, мне уже отвечали насмешливо: «Ты, конечно! Ты! Кто ж еще?» Но я не могла удержаться, я спрашивала: «А видно было, что я чуть не упала?»
Однажды весенним утром я проснулась рано, мать и сестра еще спали. Сегодня моя очередь заниматься хозяйством — кипятить воду, бежать за хлебом. Скверно, но не от этого же мне так тоскливо. А тоскливо потому, что все кончено. Работа над ролью портнихи, рассказы Катерины Ивановны и то, как мы десять дней назад вместе ездили покупать грим и я впервые услыхала слово «гумоз», — все ушло, все прошло. Наш быт, уроки, институт, зубрежка китайских иероглифов, эти будни я легко выносила, пока они освещались праздниками — посещениями Катерины Ивановны. А сейчас впереди ничего не светит, и как жить?
Открыв в то утро наш старый гардероб, я испытала внезапную радость, не сразу осознав, чему я радуюсь… На дне гардероба валялось нечто ярко-красное, не мое, не наше, я узнала порванную блузку Катерины Ивановны, одну из портнихиных тряпок… В голове моей возникла картина: я с блузкой в руках звоню у знакомой двери: вот, пожалуйста, это ваше, случайно захватила, и меня приглашают войти…
И все же робела, звоня. Встретили меня радостно: «А! Наталья! Пожалуйте, пожалуйте!» И настолько не удивились моему приходу, что явиться можно было бы и без предлога… Блузку — я все тыкала ее вперед, оправдываясь, — равнодушно отстранили: выбросить ее надо было, а не тащить… Я видела: мне рады. Я чувствовала: ей скучно. Я не понимала, что она делает, чем занята в те долгие часы, пока Бринер на службе. Читает? Но книг в этом доме не было заметно. А она тем временем, пробормотав свое: «Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх…» — заговорила о школьном спектакле, и мы обсудили его во всех подробностях, неторопливо, вкусно, и Катерина Ивановна давала меткие характеристики участникам спектакля, смешно изобразила директора школы американца мистера Хейга, потом изобразила суетливого Пуцято, вновь хвалила меня за «героизм» («А как нога?») и повторяла то, что уже говорила мне за кулисами, — какие куски получились «гениально», а какие смазались, — но я готова была слушать все это в тысячный раз… В окно светило солнце, сияла медная корейская пепельница, в руке моей дымилась сигарета, она не вызывала у меня такого отвращения, как прежде, и я с удовольствием думала, что, кажется, скоро научусь курить…
Явившийся к завтраку домой Борис Юльевич тоже не удивился моему присутствию, а вроде бы обрадовался, был приветлив, мил, но подействовал на меня сковывающе, мне не было с ним легко, и позже, когда я стала в этом доме своим человеком, контакта с Борисом Юльевичем у меня так и не возникло; если случайно мы оставались один на один, в разговоре провисали паузы, во время которых я мучительно придумывала, что бы такое сказать… «Ты для него не человек, ты игрушка, назначение которой развлекать его обожаемую Катюшу!» — вырвалось как-то у моей матери. Это было сказано в раздражении, однако доля истины, мне думается, тут была…
В тот мой приход с блузкой Борис Юльевич внезапно предложил мне давать Катерине Ивановне уроки английского языка. Она уже немного занималась английским в Лондоне. «С дочерью Альбиона, — вставила Катерина Ивановна, — с полной кретинкой!» И тут же, сложив губы трубочкой, взглянула на нас с тупым высокомерием, и я расхохоталась, а Борис Юльевич улыбнулся доброй отеческой улыбкой.
В следующий раз я принесла с собой учебник Берлица — у матери было полно учебников. Катерина Ивановна не знала почти ничего. Начинать пришлось с «это есть стол», «это есть стул» и «это есть карандаш». Катерина Ивановна покорно за мной повторяла, но удержать ее в покорности удалось мне ненадолго. Вот она вспомнила какой-то интересный случай, происшедший с ней в Москве, — все интересное, все достойное рассказов случалось с ней только там! — и глаза ее, до этого момента скучные, узкие, блеснули, стали больше, и случай был мне рассказан, и я смеялась. Отсмеявшись, призвала ее к порядку, спросив по-английски: «Что это такое?» — «Зи пенсил, то есть, черт, тэйбл», — мрачно отозвалась Катерина Ивановна.
Она сопротивлялась