Фарфор - Юрий Каракур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько бабушка ездила на троллейбусе, если уволилась с завода в восемьдесят восьмом году? Полчаса в одну сторону, час в день, двадцать часов в месяц, вычтем отпуск и праздники, двести двадцать часов в год, семь тысяч семьсот семьдесят часов за тридцать пять лет, добавим поездки на рынок, к знакомой, и получится, что бабушка за всю жизнь ехала на троллейбусе полтора года. А сколько минут за всю жизнь бабушку обнимали, сколько минут она целовалась, сколько секунд она гладила вены на его руке, распутывая пальцем путь от глубоководного места укола до суетливого обмелевшего запястья? Выходит ну какая-то минутка за всю жизнь, у многих из нас выходит так мало, и когда мы, возвращаясь на автобусе с рынка, свернули в знакомую нам часть Стамбула и разглядели уже наш (ирония местоимения) мост, мне ярко, будто осветили фонарём, вспомнилось, как много лет назад я стоял около кинотеатра «Художественный» во Владимире, было тяжело и обидно, что-то отменилось, перенеслось, присоединилась компания друзей, и я дотронулся до пальца человека, которого я любил, как будто так легче было объяснить. Пойми, пытался сказать я, я люблю тебя, и я в отчаянии (да, такое слово), что твои друзья приедут к нам в библиотеку, а потом пойдут с нами в городской парк, ведь я же думал, что мы будем только вдвоём, и я готов возненавидеть, пытался сказать я, всякого друга, даже самого близкого, я же так люблю тебя. Прикосновение длилось секунд, наверное, семнадцать, но тот минимум нежности (не больше пальца) помнится мне до сих пор: серебряное кольцо с забытым орнаментом, сухая после зимы кожа, узелок сустава, вынырнувшая венка – знак большой, важной системы любимого кровообращения. И мне захотелось добавить бабушке ещё минутку (а кровообращение закончилось, настаивало что-то внутри), восполнить дефицит, и я подумал: может быть, в том санатории, куда бабушка ездила в семьдесят пятом году (осталась фотография), она могла бы встретить кого-то и влюбиться. Кровообращение закончилось, громко говорило что-то внутри, и мне пришлось дальше прислушиваться к тем семнадцати секундам и услышать их непременное эхо: умер. Хоть я не забывал этого никогда, но всё равно удивился: как же так? Он (в прошедшем времени всё становится однозначным) давно умер, но тогда (пересказывая более честно) он не отнял руки, пусть середина выходного дня, центр города, кинотеатр, люди вокруг, он любит Лену, Лена любит его, но он не отнял руки. Потом действительно приехали друзья, дурные, шумные, приехала красивая Лена, играли в карты, спрягали матерные глаголы, хохотали. Расходились в разное время, я – позже всех, уступив только Лене, которая победоносно предложила проводить меня до остановки, и мы втроём пошли, и я, пока ждал автобуса, рассматривал подсвеченный собор на другой стороне реки, лишь бы не смотреть на них, обнимающихся, испытывающих молодое возбуждение. Сначала я разлюбил его, потом полюбил кого-то ещё, потом переехал в Москву, и вот когда я выбирал в супермаркете торт, за который почему-то стыдно, пришло сообщение, и он умер. Я легко, почти не поплакав, перенёс его смерть, даже не отказался от ужина в тот день, на похороны не поехал, не запомнил времени года. Однажды в электричке я встретил Лену, мы говорили осторожно, не дотрагиваясь до смерти, как по канату ходили. У неё были дети и муж, она полюбила походы, палатки, спускается на байдарках, а я купил квартиру и выбирал деревянный пол. Выходило, мы прекрасно обошлись без него, и даже, как оказалось, всё к лучшему. Но соглашаться с этим безысходным стихотворением тогда, в Стамбуле, не хотелось. Поэтому я стал перебирать все мелочи, которые приходили на ум: профиль, волосы, тянется рука, смазанное выражение лица, смех, забывший причину, выцветший билет на электричку, почти отпустивший буквы (но по памяти так: Владимир = Камешково, осенний день, термос, лес, синие джинсы), пустяковая записка («Прости, мой друг, я не дождался…»), сомнительная фотография, с которой хочется спорить (тут он совсем на себя не похож!). Я шёл от автобуса к дому, отстав, засмотревшись на фонарные куски Стамбула, и думал, что нужно как можно дольше любить, ведь любовный взгляд, тщательный, медленный, сантиметр за сантиметром рассматривает, запоминает даже глупости вроде поясницы и (раздвинув волосы) ушной раковины, спасает от повреждений. Никто под моим присмотром не посмеет отколоть пальцы на ступнях, отбить голову, выхватить диск из руки, выломать плечо. Я запомню тебя и спасу тебя, пообещал я кому-то. В семьдесят пятом году у бабушки начинает расти косточка на ноге, к венам начинают присматриваться врачи, времени остаётся мало, и я поспешно отправляю бабушку в санаторий, ещё це́лую, без повреждений, молодую пятидесятилетнюю женщину, чтобы весной семьдесят пятого года, в санатории, за три недели, бабушка снова влюбилась, хорошо?
Есть даже специальная фотография: бабушка стоит рядом с высоким мужчиной, подпись – с/т «Машиностроитель», 1975 г. Оба – в неловкой, пойманное позе, у бабушки руки в карманах пальто. На всех остальных фотографиях бабушка уже с Раечкой-Раисой. Кто он – неизвестно, но помнится бабушкин манёвр: да так, мужчина один, вместе отдыхали, включай телевизор. Путёвку, это известно, предложила мастер, хорошая такая женщина была, Лена. Не хотите, Галина Сафроновна, поехать? Сын Володя женился, предчувствовались дети, и если не в этом году, то кто знает. К тому же дождливая весна, по Парижской – лужи и грязь. И бабушка поехала. Его звали Александр Сергеевич, инженер из Ивановской области. Он говорил высокопарно, как по радио, но морщины красиво легли у него вокруг глаз. И он, конечно, проявлял галантность в столовой, хоть и пахло супом из рыбных консервов, но какая разница, если бабушка чуть дольше смотрела на него, чем нужно, чтобы передать хлеб за столом. Хотите прогуляться после обеда, Галина Сафроновна? Галина Сафроновна хотела и по возможности изящно переставляла ноги в чёрных сапожках по лесным тропинкам, косточка почти не заметна. Он дотронулся до бабушкиного локтя, как бы призывая остановиться и послушать ну деревья, и бабушка остановилась, но услышала только, как внутри у неё вздрогнул блюдцами фарфор, так бывает, когда подпрыгнешь у серванта или если отодвигать накрытый уже стол от дивана. Пойдём гулять после ужина? спрашивал он, заметно срезав имя с отчеством, заменил второе лицо на общее, совместное – грамматическое объятие. Бабушка запомнила ткань его пальто, серая, мужская, и она легко могла представить, что дотрагивается до его воротника. Он посмотрел на неё в упор, как перед расстрелом, но заулыбался, засмущался сам, и они пошли под высоким гагаринским небом на вечерний киносеанс, сели не вместе, но так, чтобы видеть друг друга. А на следующее утро за завтраком (их Купидон – работница столовой Людочка, которая посадила бабушку и Александра Сергеевича за один стол, усложнила композицию двумя старухами-гирями, глуховатыми, но разговорчивыми, медленно жующими, этими бесконечными причастиями намазывающими маслом хлеб, всегда пересиживающими их), так вот, за завтраком он завёл вчерашний лесной разговор о чём угодно (фильмы, дети, Азовское море), и так, чтобы никто, кроме неё, не понял, повторял её реплики, протягивал над запеканкой канат от их уединённого вечера к сегодняшнему коллективному утру, и бабушка повисла на этом канате и раскачивалась, распустив волосы, старухи глупо, не понимая, мазали масло. Не хотите ли, Галя? А она, а он. И вот бабушка, высокая, пятидесятилетняя, доварикозная женщина, только вот косточка, стоит в центре комнаты, потому что в любви всегда бывают такие моменты, когда ты просто стоишь или лежишь и ничего не делаешь, но отчётливо запоминаешь соседний дом, балкон за балконом (стремянка, детские санки, старые шины) или потолок, высокий, надменный, с историческими трещинами, или большую плоскую люстру – колыбель давно умерших мух, и вот санаторное утро, он уезжает обратно к себе в Иваново, Раечка тоже уезжает, Ада Семёновна ждёт заселения после обеда, и бабушка из окна смотрит на назидательные асфальтированные дорожки, образующие неприятный крест с клумбой в центре, в которой назойливо белел перезимовавший гипсовый человек, и думает о том, как он живёт там, в Иваново, как он смеётся на работе, и за завтраком ей было приятно увидеть, что он грустный, и одна старуха даже отвлеклась от каши и спросила: «Не хотите уезжать с природы?», и он сказал: «Да, уезжать не хочется», нажав посильнее на «не хочется», и они пошли в последний раз по лесу, бабушка забыла шарф и мёрзла открытой белой шеей, поэтому они ходили недолго, да и не было времени, «Икарус» уже ждал, а ещё фотографироваться. Он попросил её сняться (таким вот глаголом) на память, и они пошли к пьющему ленивому фотографу, который уже выстраивал его группу, фотограф раздражённо, бабушке даже показалось, осуждающе, сказал, что индивидуальные снимки после группового, и пока все работники ивановского предприятия со смутно знакомыми по столовой лицами выстраивались на память, бабушка смотрела на грязный «Икарус», который напомнил ей о том, что зима совсем недавно закончилась и грязь ещё всюду ранневесенняя, и она представила, как он будет ехать в этом автобусе домой, и эта картина (автобус движется по дороге через лес) показалась ей мудрой и печальной. Фотограф наконец утрамбовал, сгрудил всех (очень большая группа) и крикнул «Приготовились!» Бабушка обернулась на крик, сразу заметила его и рефлекторно, хоть и не хотела, улыбнулась, а он смотрел на фотографа, который несколько раз повторил «Три!», всякий раз нажимая на затвор, чтобы у всех точно открылись глаза. Потом фотографировались подружки, а он подошёл к ней и протянул бумажку с почтовым адресом («Мне казалось, он кричит «Пли!» – пошутил он), сложная комбинация индекса, а улица знакомая – Офицерская. Она только положила бумажку в карман, бодрыми, не показавшими её грусти словами пообещала написать («Да, обязательно!»), а их уже позвал фотограф. И они встали, не зная, как нужно, и она чувствовала в кармане пальто плотную бумажку с его адресом, когда фотограф, не желая разбираться в этой их непонятной неловкой позе, не очень-то прицелившись, досчитав только до двух, крикнул «Снято!» И бабушка не успела специальным образом посмотреть в камеру и получилась растерянная, благодарная, руки в карманах. Он пообещал ей выслать фотографию в ответ на её письмо. Ну, приятно было познакомиться, Галина, если будете в Иваново, то… – сказал он чересчур, кажется, по-левитановски и, не договорив после «то», улыбнулся, протянул ей руку, она пожала профсоюзно, по-деловому, а когда поднималась по лестнице в комнату, слово (упругое, зеленоватое) перекатывалось стеклянными шариками, но бабушка не пустила, во всяком случае, не больше двух букв – л, ю. Галина Сафроновна и Александр Михайлович (лучше всё-таки так, чем Сергеевич) писали письма по кругу – из Владимира в Иваново, Иван вызывает забывчивого Владимира – пошутил он как-то, когда долго не получал от неё ответа, а потом пришло сразу два письма, во втором бабушка пошутила ответно: Вините не Владимира, а почтальоншу Верочку. Галя, написал он, как приятно, что ни лето, ни Азовское море не помешали вам писать письма. Но потом он долго не отвечал, и наконец пришло что-то небольшое – перечисление сделанных дел, закрывал на зиму сад, и там грядки, парники, всё это бабушка прочитала быстро, перескакивая, потом она сама затянула с ответом, и он в коротком, клетчатом письме рассказал про постановку в областном драматическом театре (так и написал в три слова), и она ответила уже новогодней открыткой, повторив текст, который отправила сёстрам, даже на долгих лет жизни не дрогнула рука. Он тоже прислал открытку (и некрасивую) с восьмым марта, в которой попросил (прошу вас) оставаться всегда такой же красивой, как вы были в доме отдыха «Машиностроитель» весной семьдесят пятого года. На это она уже не ответила, ведь в январе семьдесят шестого года родился бабушкин первый внук – Денисочка.