Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Дублин ревью» Виктор Франк, сын русского философа Семена Франка, изгнанного из Советского Союза, и глава Русской службы на радио «Освобождение», также пришел к выводу, что Пастернак «в прозе чувствует себя не совсем дома». И все же он считал роман «поистине великим и поистине современным произведением искусства». «Роман выглядит чужеродным, как ацтекский храм[536]в ряду мрачных многоквартирных домов, в силу своего крайнего равнодушия ко всем официальным запретам и приказам… Он написан так, словно не существовало бы в искусстве никакой линии коммунистической партии. Он написан человеком, который сохранил и углубил свою свободу — свободу от всех внешних ограничений и внутренних комплексов».
Пастернак следил за тем, как роман принимают на Западе; от него не ускользал и антисоветский характер некоторых комментариев. Он считал, что, если бы советские власти выпустили роман «с купюрами[537], это оказало бы успокаивающее и смягчающее действие на все дело. Так же было с «Воскресением» Толстого и многими другими книгами, выходившими здесь и за рубежом до революции. Они появлялись в двух редакциях… и никто не видел повода стыдиться этого, и все мирно спали в своих постелях, и пол под ними не разверзался». Однако теперь о выходе романа в СССР не могло быть и речи. После того как «Доктор Живаго» вышел в Италии, Сурков произнес речь, в которой нападал на попытки «канонизировать» произведения Пастернака[538].
Петр Савчинский, друг Пастернака, живший в Париже, написал ему о переводе романа на итальянский язык. «Отзывы восторженные[539]; все согласны, что роман мирового значения. Вдруг скрытая Россия и русская литература снова возродились для всех. Я читал твой «роман» по-итальянски со словарем. Возникло столько вопросов!»
Отметив, что авторы некоторых статей прибегают к риторике холодной войны, Савчинский продолжал: «Конечно, досадно, непростительно и глупо, что американские болваны раздувают из этого политическое дело. В этом нет никакого смысла». Пастернака тоже расстраивало, когда роман считали чем-то вроде политического памфлета, который обвиняет свою родину. «Меня огорчает та шумиха[540], которая поднялась вокруг моего романа, — признавался он в конце 1957 года. — Все пишут о нем, но кто на самом деле его читал? Что они из него цитируют? Всегда одни и те же куски — страницы три из книги в 700 страниц».
1958 год начался для Пастернака плохо. В конце января ему диагностировали закупорку мочевого пузыря. У него поднялась высокая температура; иногда ужасно болела нога. Близким не удавалось добиться для него полноценного лечения; годом раньше в Союзе писателей сказали: Пастернак «недостоин, чтобы его клали в Кремлевку»[541]. Жена делала ему горчичные ванны, а медсестра ставила катетер на дому. К. И. Чуковский, сосед по Переделкину, навестил Пастернака 3 февраля. Пастернак был измучен, но вначале казалось, что у него хорошее настроение. Сосед заметил, что Пастернак читает Генри Джеймса и слушает радио. Неожиданно он поцеловал Чуковскому руку. «А в глазах ужас… — вспоминал Чуковский. — «Опять на меня надвигается боль — и я думаю, как бы хорошо…» — Пастернак не произнес слова «умереть».
«Ведь я уже сделал [в жизни] все, что хотел, — продолжал Пастернак. — Так бы хорошо!»
Чуковский пришел в ярость оттого, что «презренные холуи»[542], как он их называл, «могут в любую минуту обеспечить себе высший комфорт, а Пастернак лежит — без самой элементарной помощи».
Чуковский поехал в Москву; вместе с другими друзьями он добивался, чтобы Пастернака госпитализировали в хорошую больницу. В конце концов нашлось место в больнице ЦК; на дачу прислали карету скорой помощи. Зинаида одела мужа в шубу и меховую шапку. Какие-то рабочие разгребли снег у парадного входа, и Пастернака на носилках отнесли в карету скорой помощи. Когда его проносили мимо встревоженных друзей, он посылал им воздушные поцелуи[543].
Около двух месяцев Пастернак лечился. Он не мог долго работать; кроме того, много сил уходило на ответы восхищенным почитателям — ему приходило все больше писем из-за границы. Появилось время для раздумий, осмысления. «Все больше и больше судьба уносит меня[544]никто не знает куда, и даже я имею самое смутное представление о том, где это находится, — писал он другу в Грузию. — Скорее всего, лишь через много лет после моей смерти станет ясно, каковы были причины, великие, всепоглощающе великие причины, лежавшие в основе моего творчества последних лет, воздух, которым оно дышало и из которого черпало помощь, чему оно служило».
Домой Пастернак вернулся в апреле; Лидия Чуковская видела его в доме своего отца. «Мое первое впечатление[545]было, что выглядит он отлично: загорелый, глазастый, моложавый, седой, красивый. И наверное, оттого, что он красив и молод, печать трагедии, лежащая в последние годы у него на лице, проступила сейчас еще явственнее. Не утомленность, не постарелость, а Трагедия, Судьба, Рок». Мнение Лидии Чуковской совпало с мнением ее отца, которому Пастернак показался «трагическим — с перекошенным ртом, без галстуха»… «Но сам он производит впечатление гения[546]: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный».
За границей, по мере того как близились к завершению переводы на другие языки, нарастало волнение. В феврале 1958 года Курт Вольф, глава издательства «Пантеон букс», которое собиралось издать «Доктора Живаго» в Соединенных Штатах, написал Пастернаку, желая с ним познакомиться. Он сообщал Пастернаку, что сумел прочитать роман целиком только на итальянском, так как перевод на английский еще не завершен. «Это самый важный роман[547], который я имею удовольствие и честь издать за долгую профессиональную карьеру», — писал Вольф. Издатель, родившийся в Германии, упоминал, что учился в Марбурге за год до того, как туда в 1912 году поступил Пастернак. «Было бы приятно поболтать обо всем этом и больше — возможно, у нас появится такая возможность в Стокгольме ближе к концу 1958 года». Пастернак ответил: «То, что вы пишете о Стокгольме, никогда не произойдет, так как мое правительство никогда не разрешит мне получить какую бы то ни было награду».