Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понаблюдайте. Умора!
Годовалая телка, лежавшая возле телеги, поднялась, приблизилась к петухам и разогнала их. Но только она легла, петухи опять схватились. И опять поднялась телка, набежала, мотая головой и сердито фыркая.
— Видали? Терпеть не может скандалов.
Рамеев повеселел. Но стоило петушкам угомониться, а Жалковскому замолчать, тут же он сник.
Страсть, которой он зарядил себя с утра, проходила, охота намечалась только назавтра, вечер казался теперь длинным и скучным. Особенно нелепо почувствовал он себя после обильного ужина с выпивкой, с безудержными тостами.
Чуткий Жалковский предложил вист в своем доме. Рамеев отказывался, но управляющий прикинулся обиженным, пришлось пойти. Холостяцкая квартира. Жалковского была проста, сильно захламлена, на пыльный стол он выставил бутылку портвейна, тоже пыльную, раздал карты. Но, поиграв немного, Рамеев извинился и вышел.
Из проулков на главную улицу выступали парни и девушки, старики сидели на бревнах, хозяйка гнала отставшую от стада корову с набухшим выменем. С края поселка, где в сумеречную тень оседали бараки рабочих, наносило запахи дыма и пищи, багрово махали костры, звенели звуки. И мнилось что-то древнее, дикое, степное.
Побродив в переулках, он вернулся на двор к Нурееву. Там, под навесом, ужинали работники. Аттила возвышался между ними и что-то громко рассказывал. Увидав хозяина, все примолкли. Рамееву жаль было стеснять их, но он остался на дворе, сел на бревна. Нечем, решительно нечем было занять себя!..
На приисках он бывал редко. Прежде все дела вела мать (отец умер, едва успев купить прииски) — Хадиджа (так, кажется, звали и мудрую жену пророка), она сама скакала в повозках, ночевала в поселках, в пух и прах разносила нерадивых мастеров, назначала инженеров. Ее побаивались, но, как всякий деятельный человек, она вызывала нелицемерное уважение. Затем руководство передала она старшему сыну, Шакиру, точнее, оба сына стали равноправными владельцами, но огромное общее это хозяйство приводилось в движение единственно Шакиром. Рамеев не хотел принимать участия в делах и был доволен, даже счастлив таким положением вещей, потому что видел: его мечты и принципы наконец-то осуществляются в действительности.
Еще в юности, во время учебы за границей, он положил себе: иметь капитал, чтобы не зависеть потом ни от политики, ни от конъюнктуры, не знать житейской нужды и, следовательно, не торговать творчеством. И не торговал, слава богу! Писал то, о чем пела душа. Он мечтал и верил в идеальный для себя путь — в своих творениях повторять жизнь, следуя лишь своим представлениям о ней. И никакого грубого, прямого — пусть хотя бы и точного — ее воспроизведения! И совсем уж противны были ему риторичность и дидактика, которыми полна была литература его соплеменников. Просветительские мотивы, быть может, полезны людским массам, однако ничуть не полезны литературе.
О, горестным был бы эпос об этих годах российской жизни, если рисовать его с точностью! Но и в его перевоссозданиях жизнь рисовалась печальной, тем более печальной, что приметы ее и оттенки были оттенками тончайшей материя — души и сердца.
Теперь, отдавая должное капиталу, он слегка презирал его. Точнее, презирал прежние свои взгляды. Реформистские его надежды никак почти не оправдывались: система образования, как прежде, ортодоксальна, печать под цензурой, а политическая власть как была, так и остается в руках помещиков, не понимающих духа и потребностей времени. Прежде-то он верил: если иметь капитал, да не просто редким счастливчикам, а целому сословию нации, многих бед можно было бы избежать. Но вот купцы ворочают миллионами, входят в силу промышленники, вот сам он прочно стоит на ногах, издает крупнейшую из мусульманских газету… а беды все те же! И душа уже не поет, а стонет. Но, собственно, почему она должна петь, а не стонать? Может быть, стон-то как раз и есть поэзия? Но красота женщины, природы, красота взаимного общения людей, взаимной помощи?..
А грустно сознавать, что все твои старания и лучшие помыслы только повторяют извечное, все то извечное, что постоянно подвергается разрушению, исчезновению, тлену.
Придет-уйдет столетий череда,
Не станет ни пророков, ни тиранов.
Все в мире исчезает, в вечность канув:
Народы, государства, города.
Пришел и наш черед — спасенья нет.
Наш караван пройдет — исчезнет след.
Но красота, что о красотой-то? Ведь она всегда нова и молит нового слова, нового движения кисти.
В миг щедрости своей сотворил Он груди твои.
Белые холмы пустыни повторили затем эти божественные очертания…
Вспомнив свои стихи к возлюбленной, он почувствовал такой восторг, такую внезапность и полноту его, что резко вскинул руку и закрыл ладонью глазка, как бы устыдясь счастья, того, что оно далось только ему одному. Не сами стихи и не она, чьим существованием вызваны они, а сам идеал, что ли, эпикурейских утех выкликнул из него восторг открытия и приобретения. В самом деле, разве не наслаждение награда нашему существованию?
Она очень молода и уже вдова, муж ее, заводчик, умер в позапрошлом году, тоже был совсем еще молодой. Кажется, она не любила его. Нет, нет, сказал он, не любила! И я никого до нее не любил… с такою тоской. Да! Но — тоска… Со злостью и решимостью он спросил: а что стоит между нами? Вековые запреты, законы государства? Все это им не преграда. Она образованна, эмансипированна, пожалуй, даже слишком, если иметь в виду татарское — да и вообще российское — общество. И сам он… Что? Образован?
Недавний восторг странно, безнадежно покидал его. Прелестная Фирая-ханум терялась, отступала куда-то в туман. Он трезвел, уставал под напором собственной злости. Что дало ему образование? Право беспечной жизни и превосходства над тысячами голодных? Но о чем это он… ах, какая неразбериха в мыслях!
Шумно возвращались гости Жалковского, Васейкин играл на гармошке, и Рамеев, чтобы не встретиться с ними, поспешно пошел в дом и, найдя комнату, приготовленную для него, лег спать.
Зачем, подумал он, зачем я поехал?
Проснулись все рано, но когда выехали, солнце уже поднялось. Опять было застолье, опять разговоры, наконец на простой телеге, в плетеном коробе, поехали. Загонщики посланы были на место охоты еще с вечера.
Дорога затейливо извивалась среди зарослей вишарника, островков отцветающего багульника и шиповника, а даль… какая разворачивалась даль впереди! И тени древних насельников витали в загадочном, мягком встоке воздуха — от влажных трав прямо ввысь, в самое небо. Потаенно молчали курганы. Каменные