Портрет убийцы - Фил Уитейкер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ж, — говорит Пол. — Славный денек для наших дел. — Он оглядывается на кроватку. — Ты не хочешь первой сбегать под душ, пока можно?
— Нет, иди ты. — Я убираю руку с его плеча. — А я приготовлю кофе.
Он направляется в ванную. Подойдя к двери, медлит.
— А как ты себя чувствуешь?
— Ну, понимаешь как, — говорю я ему.
Он отвечает на мою полуулыбку такой же полуулыбкой и снова подходит ко мне. Мы обхватываем друг друга руками, прижимаемся, долго удерживаем объятия. Так приятно, точно пришел домой. В то же время как-то немного грустно: я вспоминаю, какими редкими стали такие минуты. Он работает, я работаю, а главное — Холли. И ни минуты для себя. Пол делает глубокий вдох. А когда выдыхает воздух, я чувствую, как от его дуновения шевелятся у меня волосы и становится тепло уху. Холли зашевелилась в своей кроватке.
Девочкой я действительно не знала, чем занимается папа. Я знала, что он — полицейский, но что это значит, не в состоянии была понять. Я думаю, так обстоит дело с большинством детей. Твой папа — летчик, ударник в оркестре, премьер-министр. Все это лишь названия, объясняющие, почему его подолгу не бывает дома, слова, которые вызывают у тебя весьма несложное представление о том, что происходит, когда тебя, ребенка, нет рядом. Папа проносится с шумом на самолете. Папа стучит по барабану. Папа руководит страной.
Мой папа не носил форму. Мы утром уходили с ним из дома: я — в курточке с медными пуговицами и с ранцем, он — в обычном костюме. Он высаживал меня у школы — единственный отец в толпе мам, — затем отправлялся на работу. В большинстве случаев он снова возвращался днем — небесно-голубой «вэрайент» стоял с включенным мотором около самой калитки. Я видела машину, открытую дверцу со стороны водителя, папу, который стоял на тротуаре, согнувшись и вытянув для объятия руки. Дома он усаживал меня перед телевизором, а сам исчезал наверху, чтобы закончить то, чем занимался. Иной раз, если ему надо было вернуться в офис, он завозил меня к кому-нибудь из друзей и забирал позже — часто в восемь, а то и в девять вечера. Я проводила много времени у этих друзей также в рождественские и пасхальные каникулы; со временем я приобрела целый набор тетушек и дядюшек на смену тем, которых лишилась. Только по уик-эндам и летом папа становился полноценным родителем.
Он был настоящим полицейским, когда мы жили в Ноттингеме. Он ходил сначала в форме, затем за несколько лет до моего рождения перешел работать в угрозыске. Переезд в Лондон позволил ему занять место в главном уголовно-розыскном отделе. Он любил свою работу, но она означала, что он может понадобиться в самое неожиданное время и надолго покинуть свой дом. Вскоре после того как мама ушла от нас, он устроил себе перевод на работу с девяти до пяти и стал заниматься жалобами и дисциплинарными взысканиями.
Жалобы и дисциплина. Если офицер допустил какое-то нарушение, папа должен был установить всю правду. Он, бывало, говорил: «Если кого-то обвинили в том, что он слишком зажал арестованному руки наручниками, требуется по крайней мере три месяца расследований, медицинских отчетов и так далее. Более серьезные обвинения требуют более длительного расследования».
Папа стирал. Папа готовил ужин. Папа укладывал меня к себе в постель, когда я была нездорова. Мама ездила гостить к тете Джилл в Мэнсфилд, когда мне было семь лет, и я больше никогда не видела ее родных. Долгое время я считала, что она, должно быть, сказала им обо мне что-то ужасное, потому что они никогда меня не навещали. Мне, наверное, было очень больно, хотя не думаю, чтобы я знала тогда, почему так происходит. Я невероятно плохо вела себя, когда мама приезжала, чтобы куда-то меня повести, и через некоторое время она тоже перестала нас посещать.
Когда папа не мог забрать меня из школы, он присылал служебную машину. Офицеры, приезжавшие за мной, казалось бы, должны были заниматься чем-то более полезным. А они вместо этого привозили меня к нему на работу, где я сидела и рисовала карандашами или развлекалась с точилками, или скрепками, или машинками для скрепления бумаг и прочими интригующими предметами, которыми был заставлен его стол. Папа был полноценным родителем все полтора месяца моих летних каникул, что было много больше даже положенного ему как инспектору отпуска. Накануне моего отъезда в университет он подарил мне банку химического спрея, на которой стояла эмблема полицейского департамента Северной Дакоты, — я не должна была никому ее показывать, но мне следовало брать ее с собой, если я пойду куда-нибудь вечером. Папа терпеть не мог наказывать офицеров, нарушивших правила.
В молодости я мечтала о том, чтобы поступить в полицию. Папа продолжал поддерживать отношения со своими приятелями по работе в отделе тяжких преступлений, несколько раз в год приглашал их к себе на выпивку. Я порхала среди них — наполняла стаканы, предлагала тарелки с жареным картофелем. Большинство были мужчины, но были среди них и женщины. Расхаживая среди них, я прислушивалась к разговорам — рассказам о том, как задерживали преступников и те отвечали огнем; как выручали коллегу, попавшего в беду. Это звучало экзотично, опасно. Они были единой семьей со своей преданностью, своим языком и своими правилами. Немало было и повседневных забот — нехватка людей, нерадивые прокуроры, — но я никогда не обращала на это внимания. Слишком много смотрела я телевизор. Когда они вспоминали какой-нибудь ночной рейд, я была с ними — вышибала двери, размахивала оружием, была членом команды.
Папа обожал такие вечера. Я видела, как он стоял красный, окруженный людьми, взволнованно что-то рассказывал, тыча пальцем. Когда последний гость уходил, папа плюхался в кресло со стаканом, в котором еще оставалось немного вина. Я садилась на ручку кресла, слегка опьяневшая от такого позднего бдения, а он клал руку мне на спину. Не помню, чтобы мы много говорили, — мой мозг был слишком полон фантазиями на темы правопорядка. Я никогда ему их не поверяла: боялась, что он станет смеяться надо мной. Да и фантазии долго не удерживались. Несколькими годами позже, когда папа не мог приехать за мной в школу, я заливалась краской при виде ожидавшей меня патрульной машины. В ушах звенели насмешки мальчишек. Мне было тринадцать лет, и я стыдилась папы. Это чувство не покидало меня, пока я не уехала из дому. В университете, где были и демонстрации, и сидячие забастовки, не очень-то приятно было иметь отца-полицейского.
Однажды, когда у меня близился выпуск из университета, папа вслух стал раздумывать о том, как использовать мой диплом, и упомянул о возможности поступить в ряды полиции. Но он высказал это предположение без энтузиазма. К тому времени организации, в которую он когда-то поступал, больше не было. Она превратилась в Службу, и все, вплоть до мелочей, регулировалось Актом о полиции и доказательствах преступления. Количество жалоб неизмеримо возросло. По словам Рэя Артура, инспектора по жалобам и дисциплинарным взысканиям, полиция, стремясь выбраться из затопивших ее правил, умудрилась залезть в собственный зад. Вскоре после того, как я поступила на свою первую работу и могла наконец обеспечить себя, папа подал заявление о переводе назад, в отдел тяжких преступлений. А через месяц объявил, что намерен рано выйти в отставку. Я спросила, что случилось, но он тут же переменил тему разговора. Больше я об этом не упоминала.