Зарницы красного лета - Михаил Семёнович Бубеннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец начал ходить по соседям и корить их — тихо и горько:
— Мужики, да что вы делаете? Зачем лес-то губите? Он теперь наш, поймите — наш! Его беречь да беречь надо.
Однажды ему ответили так:
— А вот иди и береги!
— А что? И пойду!
Так неожиданно он решил взяться за новое для себя дело. Это решение как нельзя лучше отвечало и его давней мечте: прекратить хождения в поисках столярной работы по округе и вернуться на постоянное жительство в родное село. Он поехал в Гуселетово и там устроился лесником.
С той поры я редко видел отца. Привыкший браться за любое дело горячо, он зорко берег лес не только от порубщиков, но и от огня: летом в сухих хвойных борах пожары случаются часто и бушуют озверело.
Мать долго не хотела покидать родной дом. Случалось, в распахнутые окна летели отцовы столярные инструменты. При этом горячая, вспыльчивая мать истошным голосом выкрикивала, что она не может с малыми детьми жить под чужой крышей. У отца позиции были весьма слабыми, и он уговаривал мать виновато:
— Фрося, успокойся, Фрося…
И все же, несмотря на свою мягкость, отец проявил тогда завидную непреклонность. По первопутку, усадив в сани свое семейство, он перевез его в Гуселетово. Я остался у деда — доучиваться в школе.
С отцом я не виделся всю зиму. И вот наша новая встреча. Мне понравилось, что отец не такой, как все почкальские мужики, что есть в нем что-то необычное, редкостное; чего, может быть, совсем и невозможно приобрести в деревне. Теперь я думал о нем уже с сыновней гордостью.
III
Встреча с рыбаками на Долгом, несомненно, взволновала отца. По тому, как он, забываясь, то прищуривался и сводил брови, то распахивал ясные глаза, легко было догадаться, что он все еще мысленно продолжает разговор с мужиками и видит перед собой их лица. Стараясь, видимо, отвлечься, он иногда начинал осматриваться по сторонам и, увидев где-нибудь много воды, восклицал:
— Эх, ясно море!
Это восклицание было любимым у отца. Оно вырывалось по самым разным случаям и поводам. Чаще всего оно выражало радостное удивление, но нередко — и огорчение, и разочарование, и жалость, и недовольство. Каждый раз в зависимости от обстоятельств это восклицание в устах отца имело самые различные интонации. И тут я впервые спросил, откуда у него такое присловье.
— А я видел море, — ответил отец очень просто. — Как увидел, так сами собой и сказались эти слова. И с тех пор — всегда на языке.
— А какое море ты видел?
— Байкал.
— Это озеро.
— Нет, сынок, море, своими глазами видел, — возразил отец, как всегда твердо убежденный в том, что его зоркий глаз подвести не мог. — Да и в песне поется — «священное море». В песне!
Он знал десятки старинных сибирских песен. Всегда верящий во все, что исходило от народа, отец, естественно, никогда не сомневался в доподлинности того, о чем говорилось в песнях. И потому он всегда пел их так, словно рассказывал о пережитом кем-то из близких людей — то с раздумьем, то с тоской, то с болью. Голос у него был чистый, высокий, серебристый, и слушать его было всегда приятно, особенно в дороге.
Наконец выехали из бора и очутились в увалистой степи. Здесь отец еще раз воскликнул, явно с тревогой:
— Эх, ясно море! Степь-то уже запестрела!
Солнце с высоты слепило мне глаза, сильно пригревало. Я выбрался из тулупа, стал на колени в передке саней и тоже оглядел степь. Да, на ней в самом деле уже появились пестрины, особенно на южных пологих склонах грив, на припеке. Источенный солнцем, ноздреватый, игольчатый снег рушился и оседал от легких дуновений южного ветерка. Везде в низинах снег стал водянистой кашицей. На высоких местах заледенелый, унавоженный зимник, избитый копытами, изрытый промоинами, доживал последний срок. В ложки через зимник, будто на каменистых перекатах, струились вешние воды.
С малых лет на меня больше, чем люди и книги, оказывала поразительное, непонятное воздействие природа. Приход весны возбуждал особенно сильно. Все, что происходило на земле весной, казалось мне волшебством. И широкие порывы южного ветра, и бурное таяние снегов, и неумолчные крики пролетной птицы, и плывущие в вышине белые облака, и блеск свежей игольчатой зелени — все это каждый раз виделось, слышалось и ощущалось мною будто впервые в жизни, все поражало и очаровывало новизной. Тем сильнее сейчас отозвалось во мне пробуждение степи — мне еще не случалось видеть ее, весеннюю, так широко, на десятки верст вокруг.
Мне думается, что именно тогда и зародилась где-то в глубине моего существа одна из моих страстей — непременно рваться куда-нибудь каждой весной. Именно тогда мне открылось, что весна — это движение, порыв, полет. Так или иначе, но первое мое путешествие с отцом стало началом моих странствий. Я всегда чувствовал, что только в движении можно слиться и породниться с весной.
Когда мы поднялись на гребень самой большой гривы в степи, с которой открылись новые неоглядные пространства, у меня вдруг появилась забавная мысль. Я знал, конечно, что весна повсюду идет с юга на север, что у нее тысячи путей. Но какой-то из них — подумалось мне теперь — есть ее Главный путь, самый проторенный и любимый. А где он? Да уж не там ли, где мы едем? Ведь вот, гляди: именно в ту сторону, куда мы едем, рвется ветер, бегут ручьи, а в вышине, опережая нас, несутся птичьи стаи и облака. Я сразу же поверил своей выдумке и незаметно расстался со своей родиной детства. Мне стало думаться уже об отцовской родине, куда вел Главный путь весны. Но на всякий случай я все же спросил отца:
— А Гуселетово на этой дороге?
— На этой, на этой, — ответил отец с живостью, радуясь, что я проявил интерес к его родине. — За степью будет другой бор, наш, Касмалинский. Видишь, синеет? Это он… А за бором — наше Гуселетово.
— А почему Собачьи Ямки?
— Это в старину так прозвали… — Отец очень не любил некрасивое прозвище родного села. — А село — вот увидишь — хорошее: у опушки бора, много озер.
— А почему ты уезжал оттуда?
Отец не ожидал от меня такого каверзного вопроса.
— И верно, вырос ты… Ну раз так, слушай.
И здесь, в степи, отец впервые рассказал мне историю своего края