Зарницы красного лета - Михаил Семёнович Бубеннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближний из парней ответил уныло:
— Холодно ишшо…
— Ну, посидите дома, будет вам горячо! Вот нагрянут беляки — обогреют так, что кожа лохмотьями сойдет!
— Я им, дуракам, давно толкую: уходите от греха подальше, — сердито проговорил Игнатий Щербатый. — Не успеют глазом моргнуть, как накинут уздечки и поведут, а там гаркнут: «Ать, два!» — и весь разговор! А за кого кровь проливать? За генералов, какие нас четыре года в болотах гноили? — И добавил решительно, твердо: — Я своего на днях куда-нибудь спроважу. С глаз долой.
— Ружьишки бы… — покряхтел Родион Черепанов. — Им оборониться даже нечем, а с голыми руками боязно.
— Ружьишки достать надо, — без всякой задержки посоветовал отец, словно у него заранее были приготовлены ответы на все мужицкие вопросы.
— Да где? Все оружие — у беляков.
— А вот у них и достать!
— Это ж… отбирать надо.
— Ну и отбирай! Чего гадать?
— Рисково…
— Зато верное дело, — с улыбкой заключил отец. — Сначала пригодятся для самообороны, а там — на всякий случай. Было бы оружие.
Меня все более удивлял отец. Впервые я отметил, что он во многом отличается от мужиков Почкалки. Судя по всему, он знает куда больше, чем его собеседники, да и, кажется, не все еще выкладывает на кон, хотя и говорит очень увлеченно, без всякой опаски.
Должно быть почувствовав на себе мой взгляд, отец обернулся:
— О, да ты, сынок, удачлив! — Он шагнул ко мне, раскидывая руки. — Вот и обрыбились. Теперь едем.
Он отнес меня в сани и закутал в тулуп: у меня немного озябли ноги. Мой улов он собрал в мешок, но не успел завязать его бечевкой — с пестерькой окуней подошел Агей Захарович. Упреждая возражения отца, потребовал:
— Бери, Леонтьич, не спорь!
Мне показалось, что такое одарение — не только от обычного крестьянского хлебосольства. Рыбаки вроде бы вознаграждали за что-то моего отца — может быть, за его убежденность и горячее слово совета. Теперь даже парни самовольно собрались вокруг наших саней. Все провожали нас в дорогу шутками, прибаутками, окуривая дымом самосада. И тут я впервые совсем другими глазами увидел среди них отца. Оказывается, он и внешне отличался от почкальцев: никто из них не знал бритвы, а он никогда не терпел ни усов, ни бороды. И речь его не была схожа с крестьянской, хотя в ней нередко слышались сибирские словечки, исстари бытующие в деревне. Всем своим видом, замашками, речью он походил пусть и на простого, но все же городского человека. «Почему же он непохож на других мужиков? — задумался я. — Ведь он тоже из деревни. Хотя… говорит, что вырос среди мастеровых… Где же?» И с этой минуты я незаметно позабыл о своих горестях, вызванных разлукой с родиной детства, и стал думать только об отце.
II
Мне не было и пяти лет, когда, вскоре после начала войны, с Германией, отца мобилизовали и отправили, как столяра первой руки, в оружейную мастерскую военного ведомства в Иркутске. Не помню, как его провожали в солдаты, да и вообще плохо помню его до войны: отчасти по малолетству, а больше оттого, вероятно, что отец редко бывал дома — все столярничал по ближней округе.
Вернулся отец из Иркутска домой на провесне восемнадцатого года. Встреча с ним запомнилась навсегда.
Отец оказался очень добрым, ласковым, сердечным человеком. С детьми он мог возиться день-деньской. Сколько мы ни приставали к нему с пустячными расспросами, он никогда не выказывал и малейшего недовольства. О чем его, бывало, ни спроси, он отвечал с живостью, обстоятельно, словно радуясь случаю доставить нам удовольствие; что ни попроси сделать — делал немедленно, и тоже с радостью.
Вскоре я заметил, что отец не только с нами, своими детьми, но и со всеми людьми добр, отзывчив и на редкость общителен. Он не пропускал ни одного встречного, не обмолвясь с ним добрым словом и не справясь о его здоровье, — в этом отношении он всегда оставался верен законам старины. С любым человеком он сходился легко, смело, доверчиво, разговаривал о чем угодно — о погоде, о хозяйственных делах, о происшедших и ожидаемых переменах в семьях. Обладая изумительной памятью, он знал все сложнейшие переплетения родства в селе, помнил все давние и сколько-нибудь памятные события из сельской летописи. Конечно, все это было следствием его постоянного дружеского общения с людьми и его исключительной любознательности. Он был очень разговорчив, но не болтлив; очень общителен, но не надоедлив; очень сердечен, но при случае и тверд. Во всем у него была своя особая мера.
Из Иркутска отец привез большой ящик самого различного, редчайшего столярного инструмента, с помощью которого можно было творить чудеса — мастерить причудливые, затейливые рамы для портретов, вырезать — для украшения мебели — фигуры зверей, птиц, разные фрукты и ягоды, создавать целые картины из разных древесных пород. Привез он и две шкатулки своей подлинно художественной работы со сложной инкрустацией, еще краше той, что хранилась у матери. Оказывается, днем отец делал винтовочные ложи, а вечерами, живя в мастерской и не умея бездельничать, мастерил что-нибудь для души.
Хорошо помню, как отец раскладывал перед нами, детьми, свои тщательно сберегаемые инструменты. Десятки раз он повторял нам, рассеянным и забывчивым, их замысловатые названия и объяснял, для чего они предназначаются. Иногда он показывал инструменты и в работе. У отца было поразительное, поистине поэтическое отношение к своему мастерству. Он мог часами с необычайным воодушевлением и озаренностью во взгляде говорить о том, какое это большое, сказочное мастерство, идущее из глубочайшей старины, и каким кудесником может быть человек, владеющий им в совершенстве да еще с любовью, и как он может радовать людей своей работой. Твердо уверен, что отец, несомненно, обладал художественным даром и при известных условиях мог бы создавать настоящие произведения искусства.
Но кому они были нужны в те метельные времена, да еще в деревне? Тогда для отца не находилось даже и плотницкой работы, хотя его, как мастера, умеющего делать дома-терема редкой красоты, широко знали еще до войны. Никто не собирался тогда строиться: не до того было крестьянам сибирской деревни, потрепанной войной да взбулгаченной не совсем еще понятной революцией. Правда, некоторые мужики из тех, кто побогаче да поухватистей, едва узнав, что лес стал народным (что означало по их понятиям — ничьим), бросились в бор с пилами и топорами. За зиму они завалили бревнами свои обширные дворы. И некому было остепенить зловредных порубщиков — почти все старые лесники, служившие царскому кабинету[3], были разогнаны.
Вот тогда-то я и узнал, что отец любит не только обработанное дерево, богато