Ночь чудес - Уве Тимм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Показалось, да, конечно, показалось. Может быть, это съехавшая вперед гигиеническая прокладка. Или штучка такая, сумочка специальная, продаются теперь, женщины их используют в поездках или если отправляются в сомнительные городские кварталы, сумочка специальная, раньше их носили на поясе, а теперь вон где пришпандоривают, для безопасности якобы, а может, еще зачем… Видел я такое изделие в Нью-Йорке, в магазине на Хьюстон-стрит. Из черной замши, ни дать ни взять сосиска. В них деньги прячут, скрутив в трубочку.
Теперь она танцует очень сдержанно, движения скупые, но совсем легкие, непринужденные. Музыка оборвалась. Я пыхчу, весь мокрый от пота, но чувствую себя превосходно, такого уже несколько лет не бывало, ощущаю легкость — это ее легкость передалась мне.
Подошла барменша, снова сует мне бутылку и говорит:
— Приветик, Тина! Тебе тоже пивка? — выуживает откуда-то вторую бутылку. Я плачу. Девица забирает две десятки. Но я помалкиваю, никаких возражений — не хочу показаться старым скрягой. И думаю: так-так, она знакома с официанткой, значит, частенько здесь бывает.
— А ты с колечком?
— Подарили сегодня.
— Ну ты и врать! — смеется она.
— Что значит — врать? — Я не на шутку обозлился. Потому что вспомнилось, как она надула меня вчера, как и сегодня уже соврала, что была в бассейне.
Она пьет из горлышка. При том что платье на ней блестящее, как металл, манера эта производит впечатление убийственно вульгарное. Она берет меня под руку. Тот гнусный тип, патлатый, смотрит в нашу сторону и на сей раз — с неприкрыто похотливой ухмылкой. Я одариваю его мимолетной снисходительно-насмешливой улыбкой.
— А ты отлично плаваешь кролем, — говорит она. — И поворот у стенки неплохо удался.
— Что?!
— Да-да. Но ужасно смешно было смотреть, как ты на полном ходу врезался в бабушку, и она забултыхалась в воде, точно престарелая китиха. — Смотрит мне в лицо и смеется. — Сейчас ты… ну в точности, ой, не знаю прямо, как и сказать-то… ха-ха-ха, слов нет! — Она быстро целует меня. — Пойдем ко мне. Заберешь мою дипломную работу о картошке в немецкой литературе.
Я стою дурак дураком, в руке бутылка ямайского пива. Отпиваю глоток, чтобы привести в порядок мысли и думаю: у этого ямайского пойла вкус отвратный, похоже на смесь светлого и темного солодового; думаю: выходит, она все-таки была в бассейне, выходит, видела тебя, все-таки была там? Но где же, думаю, откуда же она за тобой следила? Думаю: надо сейчас же выйти на воздух, иначе грохнусь, думаю: в бассейне был без очков, думаю: но у меня близорукость всего две диоптрии, я же отлично узнаю знакомых на другой стороне улицы. Значит, думаю, я должен был бы узнать ее, а если не узнал, значит, она где-то пряталась, но где же, где?
— Твои мысли опять где-то далеко, — говорит она. — А я тут.
И в эту минуту я вспомнил — спущенная с края бассейна веревка и мальчонка, белобрысый мальчонка, который, болтаясь на веревке, учился плавать.
— Пойдем, — говорит она. — Пойдем ко мне. Я хочу по-настоящему быть с тобой, а если я обещаю — по-настоящему, не сомневайся, так и будет. — Она смотрит на меня в упор, смотрит не приветливо, а со звериной серьезностью, которая излучается из глубины ее глаз, обведенных черным, темных под искусственными ресницами.
Боязнь глубины, думаю я, и словно слышу свой собственный голос где-то в глубинах мозга: боязнь глубины.
— Да, — говорю вслух, — точно.
Она не поняла:
— Что?
— Сейчас приду, понимаешь, это ямайское пиво…
— Давай. Жду тебя здесь.
Я проталкиваюсь между танцующими, от двери оглядываюсь — она смотрит мне вслед, нет, не насмешливо, серьезно, без улыбки, напряженным серьезным взглядом, вот как она смотрит. Или он?
Я миную дверь туалета и прохожу в кухню, добродушный негр в белом поварском колпаке вытряхивает в кастрюлю с черной фасолью «чаппи» из баночек. Говорю:
— У вас очень вкусный чили кон карне.
Негр, кивнув, поднимает здоровенный черпак, словно собирается дать мне попробовать новое блюдо. Смеется. Я думаю: ну хоть история с «чаппи» — не бродячий сюжет, и через черный ход выскальзываю на улицу. В кромешный мрак.
Я решил съесть сосиску с карри и двинулся в сторону вокзала Цоо, там, помнится, был ларек, открытый до самого утра. Пахло прогорклым жиром, жарившиеся на электрогриле сосиски съежились и были не больше мизинца, темно-коричневая кожура потрескалась и полопалась.
— Марочки не будет? — попросил нищий старик, на голове у него была толстая вязанная крючком шапка, похожая на колпак-грелку, какие надевают на кофейники. Дал ему пятьдесят пфеннигов. Он раз сто кивнул в знак благодарности и пожелал мне «успешной ночи».
— Что значит «успешной»?
При этих словах его лицо задергалось, по нему точно заплясали языки пламени.
— Жар, — забормотал он, — вот здесь, в голове, не войдешь, не войдешь, вот и первое крыло готово, отпилено, затоптано в прах. Прах, прах, прах в моей головушке, а сон из головушки улетел. — Старик поперхнулся. — Тигровый питон воюет, коршун не воюет, — он начал нести что-то уж вовсе непонятное.
Я пошел на угол Курфюрстендамм и Иоахимсталерштрассе, в закусочную «Раннерспоинт», взял сосиску с карри. Рядом за столиком мужчина ел тефтельку, намазав ее толстым, с палец, слоем горчицы. Заметив мой взгляд, он сказал:
— Ага, это я для вдохновения. Когда ничего в голову не приходит, иду сюда и заправляюсь тефтельками с хорошим количеством горчицы.
— А что же должно прийти вам в голову в такой час? Ведь ночь уже.
— Речь пишу. Утром мне ее произносить.
— Разрешите узнать, какого рода речь?
— Надгробную.
— Вы пастор?
— То-то и оно, что наоборот. Я сочиняю надгробные речи для тех покойников, которые не пожелали, чтобы в последний путь их провожал пастор.
Я заказал пива и принялся за сосиску. А сам вспомнил о смерти матери. Она вышла из церковной общины, это не было каким-то демонстративным актом, просто предприятие приносило одни убытки, у матери было полным-полно забот, и она решила, что Господь Бог не будет в обиде, если она сэкономит на церковной подати и одной заботой станет у нее поменьше. Когда она умерла, возник банальный вопрос: как я должен похоронить мать? Наверняка для этого существует какой-то определенный порядок, некая форма. Человека, прожившего такую жизнь, какая была у моей матери, нельзя похоронить, просто доставив гроб на кладбище и опустив в могилу. Вероятно, мне следует что-то сказать на похоронах. Но я был убежден, что не смогу, — я же знал себя. Потребуется вся сила воли, чтобы не разреветься, не расплакаться без удержу. Как ни странно, слезы одолевают меня, когда рядом есть кто-то и когда я говорю, — стоит начать говорить, изливать горе в словах, я тут же разражаюсь слезами. А если не расплачусь, то вместо скорби буду чувствовать лишь гнетущую грусть, тихую и плотную.