Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И заливается хохотом. Стоящие кругом солдаты тожеухмыляются: ухмыляется секущий, чуть не ухмыляется даже секомый, несмотря на точто розга по команде «поднеси» свистит уже в воздухе, чтоб через один миг какбритвой резнуть по его виноватому телу. И радуется Смекалов, радуется именнотому, что вот как же это он так хорошо придумал – и сам сочинил: «на небеси» и«поднеси» – и кстати, и в рифму выходит. И Смекалов уходит от наказаниясовершенно довольный собой, да и высеченный тоже уходит чуть не довольный собойи Смекаловым. И, смотришь, через полчаса уж рассказывает в остроге, как итеперь, в тридцать первый раз, была повторена уже тридцать раз прежде всегоповторенная шутка. «Одно слово, душа человек! Забавник!»
Даже подчас какой-то маниловщиной отзывались воспоминания одобрейшем поручике.
– Бывало, идешь этта, братцы, – рассказывает какой-нибудьарестантик, и все лицо его улыбается от воспоминания, – идешь, а он уж сидитсебе под окошком в халатике, чай пьет, трубочку покуривает. Снимешь шапку. –Куда, Аксенов, идешь?
– Да на работу, Михаил Васильич, перво-наперво в мастерскуюнадоть, – засмеется себе… То есть душа человек! Одно слово душа!
– И не нажить такого! – прибавляет кто-нибудь из слушателей.
[Все, что я пишу здесь о наказаниях и казнях, было в моевремя. Теперь, я слышал, все это изменилось и изменяется. (Прим. автора)]
Я заговорил теперь о наказаниях, равно как и об разныхисполнителях этих интересных обязанностей, собственно потому, что, переселясь вгоспиталь, подучил только тогда и первое наглядное понятие обо всех этих делах.До тех пор я знал об этом только понаслышке. В наши две палаты сводились всенаказанные шпицрутенами подсудимые из всех батальонов, арестантских отделений ипрочих военных команд, расположенных в нашем городе и во всем его округе. В этопервое время, когда я ко всему, что совершалось кругом меня, еще так жадноприглядывался, все эти странные для меня порядки, все эти наказанные иготовившиеся к наказанию естественно производили на меня сильнейшеевпечатление. Я был взволнован, смущен и испуган. Помню, что тогда же я вдруг инетерпеливо стал вникать во все подробности этих новых явлений, слушатьразговоры и рассказы на эту тему других арестантов, сам задавал им вопросы,добивался решений. Мне желалось, между прочим, знать непременно все степениприговоров и исполнений, все оттенки этих исполнений, взгляд на все это самихарестантов; я старался вообразить себе психологическое состояние идущих наказнь. Я сказал уже, что перед наказанием редко кто бывает хладнокровен, не исключаядаже и тех, которые уже предварительно были много и неоднократно биты. Тутвообще находит на осужденного какой-то острый, но чисто физический страх,невольный и неотразимый, подавляющий все нравственное существо человека. Я ипотом, во все эти несколько лет острожной жизни, невольно приглядывался к темиз подсудимых, которые, пролежав в госпитале после первой половины наказания изалечив свои спины, выписывались из госпиталя, чтобы назавтра же выходитьостальную половину назначенных по конфирмации палок. Это разделение наказанияна две половины случается всегда по приговору лекаря, присутствующего принаказании. Если назначенное по преступлению число ударов большое, так чтоарестанту всего разом не вынести, то делят ему это число на две, даже на тричасти, судя по тому, что скажет доктор во время уже самого наказания, то естьможет ли наказуемый продолжать идти сквозь строй дальше, или это будетсопряжено с опасностью для его жизни. Обыкновенно пятьсот, тысяча и дажеполторы тысячи выходят разом; но если приговор в две, в три тысячи, тоисполнение делится на две половины и даже на три. Те, которые, залечив послепервой половины свою спину, выходили из госпиталя, чтоб идти под вторуюполовину, в день выписки и накануне бывали обыкновенно мрачны, угрюмы,неразговорчивы. Замечалась в них некоторая отупелость ума, какая-тонеестественная рассеянность. В разговоры такой человек не пускается и большемолчит; любопытнее всего, что с таким и сами арестанты никогда не говорят и н естараются заговаривать о том, что его ожидает. Ни лишнего слова, ни утешения;даже стараются и вообще-то мало внимания обращать на такого. Это, конечно,лучше для подсудимого. Бывают исключения, как вот, например, Орлов, о котором яуже рассказывал. После первой половины наказания он только на то и досадовал,что спина его долго не заживает и что нельзя ему поскорее выписаться, чтобскорей выходить остальные удары, отправиться с партией в назначенную ему ссылкуи бежать с дороги. Но этого развлекала цель, и бог знает, что у него на уме.Это была странная и живучая натура. Он был очень доволен, в сильно возбужденномсостоянии, хотя и подавлял свои ощущения. Дело в том, что он еще перед первойполовиной наказания думал, что его не выпустят из-под палок и что он долженумереть. До него доходили уже разные слухи о мерах начальства, еще когда онсодержался под судом; он уже и тогда готовился к смерти. Но, выходив первуюполовину, он ободрился. Он явился в госпиталь избитый до полусмерти; я ещеникогда не видал таких язв; но он пришел с радостью в сердце, с надеждой, чтоостанется жив, что слухи были ложные, что его вот выпустят же теперь из-подпалок, так что теперь, после долгого содержания под судом, ему уже начиналимечтаться дорога, побег, свобода, поля и леса… Через два дня после выписки изгоспиталя он умер в том же госпитале, на прежней же койке, не выдержав второйполовины. Но я уже упоминал об этом.
И, однако, те же арестанты, которые проводили такие тяжелыедни и ночи перед самым наказанием, переносили самую казнь мужественно, не исключаяи самых малодушных. Я редко слышал стоны даже в продолжение первой ночи по ихприбытии, нередко даже от чрезвычайно тяжело избитых; вообще народ умеетпереносить боль. Насчет боли я много расспрашивал. Мне иногда хотелосьопределенно узнать, как велика эта боль, с чем ее, наконец, можно сравнить?Право, не знаю, для чего я добивался этого. Одно только помню, что не изпраздного любопытства. Повторяю, я был взволнован и потрясен. Но у кого я ниспрашивал, я никак не мог добиться удовлетворительного для меня ответа. Жжет,как огнем палит, – вот все, что я мог узнать, и это был единственный у всехответ. Жжет, да и только. В это же первое время, сойдясь поближе с М-м, ярасспрашивал и его. «Больно, – отвечал он, – очень, а ощущение – жжет, какогнем; как будто жарится спина на самом сильном огне». Одним словом, всепоказывали в одно слово. Впрочем, помню, я тогда же сделал одно странноезамечание, за верность которого особенно не стою; но общность приговора самихарестантов сильно его поддерживает: это то, что розги, если даются в большомколичестве, самое тяжелое наказание из всех у нас употребляемых. Казалось бы,что это с первого взгляда нелепо и невозможно. Но, однако же, с пятисот, даже счетырехсот розог можно засечь человека до смерти; а свыше пятисот почтинаверно. Тысячи розог не вынесет разом даже человек самого сильнейшегосложения. Между тем пятьсот палок можно перенести безо всякой опасности дляжизни. Тысячу палок может вынести, без опасения за жизнь, даже и не сильногосложения человек. Даже с двух тысяч палок нельзя забить человека средней силы издорового сложения. Арестанты все говорили, что розги хуже палок. «Розги садче,– говорили они, – муки больше». Конечно, розги мучительнее палок. Они сильнеераздражают, сильнее действуют на нервы, возбуждают их свыше меры, потрясаютсвыше возможности. Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину былиджентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто,напоминающее маркиз де Сада и Бренвилье. Я думаю, что в этом ощущении естьнечто такое, отчего у этих джентльменов замирает сердце, сладко и больновместе. Есть люди, как тигры жаждущие лизнуть крови. Кто испытал раз этувласть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, каксам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал властьи полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо,носящее на себе образ божий, тот уже поневоле как-то делается не властен всвоих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается,наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть иотупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваютсязагрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладкисамые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, авозврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится длянего уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволиядействуют и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна.Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своемосновании. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим,есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения внем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание кнепременному и неотразимому его разложению.