Повелитель вещей - Елена Семеновна Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это открытие ее поразило, вызвав бурю самых противоречивых эмоций: от дочерней горечи и обиды – «Не я, а она подходит в дочери» – до мелькающего где-то на периферии, на краешке сознания подозрения, что кремацией ничего не закончится, а только начнется.
Впрочем, буря, поднявшаяся в Анниной душе вскоре улеглась – чему немало способствовала торжественно-сдержанная речь, с которой, сверяясь с бумажкой, обращается к собравшимся женщина-распорядительница в черном траурном костюме; говоря о многочисленных трудностях, выпавших на долю старшего поколения, она упоминает войну и блокаду, особо отметив, что та, с кем мы сегодня прощаемся, прошла свой долгий жизненный путь достойно, – Анна слушает и думает: мамочке бы это понравилось.
В завершение речи распорядительница говорит: «Теперь родные и близкие могут подойти и попрощаться».
Когда Анна на удивление спокойно, без внутреннего содрогания смотрит мамочке в лицо – мать отвечает ей таким же спокойствием. Глаза закрыты; грим, наложенный толстым слоем, разгладил мамочкины черты, стер все то, что Анна прочла, когда, обмирая от горя и страха, стояла – одна – перед материнским креслом, не в силах протянуть руку, чтобы своей, дочерней, рукой закрыть эти выпученные, вылезшие из орбит глаза. Словно узревшие что-то, с чем нельзя, невозможно жить дальше – только умереть. С усмешкой презрения на губах.
Темная помада усмешку скрадывает – глядя на материны губы, Анна вспоминает докторшу из женской консультации, объявившую ей о беременности; разница в том, что те, похожие на маленьких гусениц, шевелились, а эти лежат смирно.
Сквозь пелену подступающих слез она смотрит и видит: мать (во плоти, но не своей, ненавистной и родной, а чужой – нарисованной, разукрашенной, с лицом, похожим на старческую маску, которую Анна видела в зеркале, когда неумелой робкой рукой накладывала на себя грим) покоится, сложив руки на груди, словно смирившись с тем, с чем она, осиротевшая дочь, до конца жизни не смирится. И в этом мамочка охотно ее поддержит – сделает своей заложницей: как в детстве, когда наполняла ее существование туманными подробностями, отголосками чьих-то призрачных жизней…
Погруженная в тягостные мысли, Анна не замечает, что гроб уже закрыли – отделив ее от той, кого она привыкла считать своей мучительницей. Но сейчас ей представляется, будто не мамочка, а она осталась там, под крышкой, в кромешной тьме одиночества; и это над нею смыкаются ледяные створки, образуя гладкую поверхность, пустую, как прогалина в лесу…
Сестра берет ее под руку и выводит из траурного зала.
Не решаясь прекословить, Анна выходит в сиротский мир. И только здесь, глядя окрест себя невидящими, ослепшими от непролитых слез глазами, окончательно и бесповоротно осознает: той, кого она называла мамочкой, больше нет.
Это всепроникающее осознание спирает дыхание – отделяет ее от сына: сейчас Анна смотрит на него не как на побег, а как на плевел, засоривший чистое поле рода-племени, к которому они, только они, мать и дочь, принадлежат.
Ее захлестывает раздражение. Такое дикое, что Анна пугается. Сделав вид, будто раскашлялась, она торопится выбить это из себя, выкашлять из грудной клетки, как мокроту, – выкашлять и проглотить.
Механизм дыхания запущен заново: вдох-выдох, вдох-выдох – привычный порядок вещей восстанавливается. На то и привычка, чтобы взять свое.
И хотя двойной разрыв (матери – от нее, ее – от сына) все так же кровоточит, Анна надеется заклеить его прочным, испытанным пластырем – чередой дел, которые за нее никто не переделает: не перемоет рюмки и стаканы; не заправит салаты. Вчера, планируя застолье, она представляла, как они – вдвоем с Павликом – расположатся в кухне. Приездом двоюродной сестры этот план нарушен: ради московской гостьи поминальный стол придется накрывать в комнате…
Садясь в такси на заднее сиденье, Анна думает упрямо: «Ничего не нарушен. Как хотела, так и сделаю. Накрою в кухне».
А все-таки хорошо, что сестра приехала. Сегодня ей было бы трудно остаться с сыном наедине.
Утром, еще не проснувшись, он слушал голоса – возникнув между сном и явью, голоса доносились с кухни: один материн… другой – со сна ему представилось – бабкин; он замер от нахлынувшей откуда не ждали радости. Ведьма старая жива… Прежде чем продрать глаза окончательно, шевельнул пальцем, выделяя последние, застрявшие в оперативной памяти файлы: доска почета с фотографиями этих, стахановцев, среди которых его однофамилец, счетовод-бухгалтер в круглых очочках; и следом, будто одно вытекает из другого, бабкино пучеглазое лицо, перекошенное, с запавшим в бессильной ярости ртом – гримаса гнева. Теперь, когда выяснилось, что все сон и неправда, их легко и просто уничтожить. Одним движением пальца – стереть.
Открыл глаза и понял: стереть не получится. Память зависла капитально. Откинул одеяло, тяжелое, влажное от пота. Сел рывком. Босыми ногами, забыв надеть тапочки, шагнул в наступающий день, составленный из темных, обуревавших его накануне страхов.
Ежась и почесываясь на ходу – чесалось везде, особенно под мышками, – поплелся в ванную; дойдя до кухонной двери, нагнулся почесать пятку, подумал: «С кем это она?» И не утерпел – вошел.
Дневной свет, падая из окна, обводил нечетким контуром фигуру незнакомой тетки, которая сидела напротив матери вполоборота к окну, очерчивая и одновременно скрадывая, словно набрасывая на теткино лицо обрывок тени, похожий на обрывок тряпки.
Мать сказала:
– Познакомься. Это тетя Настя, моя двоюродная сестра.
Он потер пяткой о щиколотку и одернул футболку: если не бабка, ему без разницы кто. Буркнул:
– Здрасьте, – и бросил нетерпеливый взгляд на мать. Вчера после позора с макаронами так и ушел к себе без ужина. И теперь ждал, что мать наконец спохватится. Подаст горячий завтрак. Тарелку гречневой каши или хотя бы яйцо.
Мать встает, выходит из-за стола. Но вместо того, чтобы поставить кастрюлю на огонь, идет к окну. Проследив за ней нетерпеливым, голодным взглядом, он видит пустое небо, подернутое полупрозрачной серовато-бледной дымкой.
Глядя косо, через плечо, мать зачем-то добавляет:
– Тетя Настя – бабушкина племянница. Дочка Тонечки, ее родной сестры.
Он подтягивает пижамные штаны. Потирая пяткой о щиколотку, бормочет про себя: «Да, понял я, понял». Хотя на самом деле только запутался: кто тут кому сестра, а кто кому племянница…
Морщась, как от прямого солнца – хотя никакого солнца нет даже близко, – мать задергивает занавеску. Обрывок тени, скрадывавший тетку, соскальзывает. Он смотрит ошарашенно. Моргает, но оно не смаргивается – бабкино живое лицо. То, каким оно было в его детстве, когда они оставались вдвоем, без