Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он несколько часов излагал мне свой план захвата Москвы, у него были танки и свои люди «на Юге». Из Польши готовы были помочь тоже. Я не ожидал, что он был настолько свихнувшимся. Я-то думал: вор, отмазы строит, косит… Нет! Он был самым настоящим шизофреником! Я такого никогда не видел. У всех изображений Лужкова были выколоты глаза.
Мне стало жалко Сулева… наверное, не стоило ему это рассказывать… Он так сжался, напрягся…
У Сулева много книг на разных языках (кроме английского, ни одного толком не знает); что-то от родителей (эсперантисты, даже в советские времена выезжали на конференции в Швецию и Финляндию), другие сам покупал. Книгочей, англофил. Я его спрашивал, говорит ли он на эсперанто? Он отвечал, что хорошо читает, но не говорит… помнится, в студенческие годы, выпив, читал стихи на эсперанто. Есть у него отдельная полка с огромным количеством каких-то монографий и совершенно бестолковых советских книжек, которые он приобрел у одного нашего общего знакомого, – тот завел себе букинистический магазинчик, завалил его макулатурой и целыми днями сортировал, алкоголик и параноик. Сулев у него покупал книги из жалости.
Сулев не писал песен на английском языке, но читал стихи на тринадцати языках, даже не зная большей половины из них. «Но ведь чтобы читать стихи, вовсе не обязательно знать язык, на котором ты читаешь! Ты понимаешь?» Да, я прекрасно его понимаю. Хименес, Шелли, Мерц, Суинка, Вальзер, Чеслав Милош, Антонен Арто, Бродский, Александр Поп… Никакого порядка. Всюду вкладыши. Бумажки, исписанные карандашом. Безумно торопливые выписки. Я не спрашиваю. Читаю. Пытаюсь найти, что уже читал. Рождественскую поэму, написанную в Таллине в день моего рождения. Про руки патологоанатома, которые ищут лекарство от смерти в раскуроченном трупе.
В конце прошлого столетия Сулев начал ходить по барахолкам. С тех пор он не купил ни одной новой книги. «В них нет духа. Новые книги словно из пластика! Да и печатать стали всё подряд… Современная книга больше похожа на таблоид или порнографический журнал!» – Смеется, я соглашаюсь, киваю, смеюсь. Это точно. Ему нравятся странные книги. «Без дна» Гюисманса – зачитана до дыр. Не знаю – им ли? «Четыре шага в бреду» – странички вываливаются. «Половые извращения и уголовная ответственность». Полки от пола до потолка. Стены в доме тонкие, он ставит книги и потирает ладони, будто утепляет здание. Скорлупка медленно, но верно подбирается к зиме. Меня не гонят. Разве выгонишь в такую погоду. Осень. Собачья пора. Мир сжался. Мир снова плавает, как младенец, в океане. Он зафрахтован Богом. Он катится в бездну. Команда поет. Пассажиры танцуют.
* * *
Я получаю странное удовольствие, перечитывая ее письмо. Теперь в уме. Ведь я его сжег. Но оно всё равно есть. Во мне. Стоит о нем вспомнить, как восстанавливаю его дословно, как поэму. Закрываю глаза и вижу: листок и строчки. Не в силах остановиться – перечитываю с закрытыми глазами несколько раз, перемещаюсь в Ямияла, испытываю потрясение, шок… переживаю всё сначала, окунаюсь в омут и – с лихорадкой и пеной на зубах стою, а в руке листок трясется. До конца сжечь его так и не удалось, он во мне навсегда, как неопалимая купина – горит и не сгорает. Я могу рассмотреть каждую буковку. Цвет пасты – светло-голубой (местами плохо шла, пропадая, будто отказывалась верить). Рука не дрожала, но избыточный нажим чувствовался. Будто писала под принуждением. Каких писем я только не получал! То письмо Дангуоле было написано так, словно я вот-вот начну просить у нее деньги, словно я завзятый нахлебник, вечный арестант-иждивенец в поисках дойных баб.
Я могу реконструировать каждое мгновение того злополучного дня. Я ждал от нее звонка, как всегда в понедельник, она не позвонила. Во вторник – не позвонила. Затем в четверг, 24 июля, я получаю письмо, его вносит хромоногая пожилая медсестра. Она вносит письмо в мою палату с легким отблеском улыбки в глазах и каменным выражением лица (непроницаемость). Я думаю: «Письмо?.. В неурочный день?.. Не ожидал!». И всё внутри меня волнуется. От нее! Тонкое. Открываю и сразу понимаю – оно слишком тонкое, листок какой-то не такой, как обычно, не тетрадный, а узенький, вырванный из блокнота (верх ворсится израненной бумагой), и – исписан не весь! Обычно она писала, пока не кончится лист, слала тысячи поцелуев, рисовала сердце, зверушку, «аш таве милю», «аш таве милю лабэй лабэй лабэй…»[105]. А тут – в конце листа (взглядом пробежал весь сразу) не было поцелуев, рисунков, ничего… Похолодел… и читал так, словно из меня выпускали кровь.
* * *
Сулев уснул. Лийз тихо потянулась к нему – шуршание платья, негромкое побрякивание бус, – бережно взяла из его пальцев сигарету и – передала мне. Я затянулся…
– Since then no woman in your life? Most of men spend most of their time looking for a chick[106], – сказала она (мы говорили о женщинах в моей жизни).
Я ответил, что в основном трачу время на поиски психоделиков, чтобы отбить желание искать женщин. Она усмехнулась и спросила, не боюсь ли я впасть в зависимость? Я сказал, что нахожу зависимость от психоделиков куда менее унизительной, чем зависимость от инстинкта размножения.
* * *
Погружаясь в полярную ночь, лежа на матрасе, надев на себя всё, что было, я думал: а что лучше – смотреть и видеть в ней труп, которым она станет, или смотреть в глаза здоровой, сильной женщине и думать, что смотришь в глаза человеку, который тебя похоронит? – Что хуже? Смотреть и чувствовать это? Видеть, что она смотрит на тебя, человека, который однажды и навсегда станет трупом, которого она по завещанию опустит в землю или предаст огню (какая разница?). Вот именно: какая разница, кто первый? Такая же, как никакой разницы между пламенем и землей. И всё же: первое или второе?
Нет… Тогда я об этом не думал. Не тогда. В те холодные минуты я вспоминал наши встречи. Мы курили. Она сама пригласила меня покурить их гашиш, медленный, задумчивый гашиш… Выходил от них, как после снегопада – весь в пепле. Соулюс на тот момент считался ее парнем. В прямом смысле – ее. Не она его девка, а он – ее парень. Ничего иного и быть не могло. Потому что она себе выбирала парней и делала с ними всё, что было ей нужно, чтобы не чувствовать себя хотя бы в чем-то уязвленной. Простой кодекс. У такой крутой чувихи должен быть парень, и она этим парнем может крутить так, как ей заблагорассудится. Как только он стал с ребятами проводить времени больше, чем с ней, как только он стал курить без нее и пить пиво с кем-то, а не с ней, она решила ему отомстить. Выбрала для своей маленькой мести меня орудием и соответственно объектом своего внимания. Но зашло далеко. Она не предполагала, что играет с незримыми силами, не предполагала, что попала во власть моего образа, который я на протяжении нескольких лет до нашей встречи ковал, как железную маску, раздувая пламя духа.
У Дангуоле было врожденное малокровие, нехватка железа. Она была всегда на всех фотографиях бледной, худенькой, с большими, глубоко, но узко (как у большинства литовцев) посаженными глазами и довольно крупным носом (дабы как-то скрасить этот недостаток, она сделала пирсинг – в левой ноздре у нее был серебряный лепесток). Честное слово, когда я ее первый раз увидел, я про себя решил, что она еврейка, и мне было приятно так думать. Мне всегда очень нравились еврейки. Вьющиеся, черные, с легким каштановым отливом волосы доводили ее сходство с еврейкой до такой степени, что мне ее антисемитские реплики казались очень странными. Всё, что она говорила о своей неприязни к евреям, мне было непонятно, это было как-то внезапно, как предмет, о который спотыкаешься, и – падая – понимаешь, что вот сейчас расшибешься. Я набил себе немало синяков где-то внутри, мне приходилось эти следы ушибов прятать от нее, чтобы она не догадалась, чтобы не обидеть… Переделывать ее я не хотел. Она была и остается совершенной тайной, которую я просто наблюдал, без малейшего желания разгадать.