Звезда надежды - Владимир Брониславович Муравьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пущин слушал молча, согласно кивая головой. Рылеев продолжал:
— Ужасно положение солдат. Но офицеры, может быть, еще несчастнее. Ведь всякий из них получил образование, готовился употребить оное в свою и общую пользу, а теперь лишены всякого упражнения, удалены от людей рассуждающих, разделены между собою, обречены составлять часть огромной машины и отданы в жертву скуке и разврату. Вот положение цветущего юношества в России! Спросите: для чего же они служат в военной службе? Отвечать не мудрено. Недостаток просвещения, молодость начинающих службу, презрение ко всякому другому сословию и большие выгоды, предоставляющие право тем, которые выбьются, быть деспотом всего, что нас ниже.
— Приблизительно те же самые соображения руководствовали и мною, Кондратий Федорович, когда я решил выйти в отставку. Конечно, неуместное замечание Михаила Павловича было только поводом, а само решение созрело гораздо раньше, и я даже рад, что исполнение его ускорилось не по моей воле. Но позвольте в одном пункте вам возразить: для честного человека и гражданина, как вы выразились, в армии тоже при некоторых условиях служить не только не постыдно, но составляет долг. Нигде в России мы, дворяне, не можем быть так близки к простому народу, как в армии. Общая опасность и общее дело воспитывают взаимное понимание и взаимное доверие. Примеры этому: дивизия Михаила Федоровича Орлова, старый Семеновский полк. Это самые известные примеры, а есть еще и другие. Если бы я имел часть, я бы не подал в отставку.
Рылеев, вскинув голову, смотрел на Пущина ясным доброжелательным взглядом.
— Вы правы, Иван Иванович, я несколько увлекся в своем обобщении. И извиняет меня лишь то, что условия, про которые вы говорите, в наше время встречаются весьма, весьма редко.
Высочайшее повеление, которым Пущин был зачислен на статскую службу, гласило, что он определен в Петербургскую уголовную палату сверхштатным членом для узнания хода дел.
Лицейские лекции Александра Петровича Куницына по нравственной философии и по юридическим наукам, в том числе по российскому гражданскому и уголовному праву, запавшие в ум и память лицеистов более, чем другие науки, и живой интерес к делу способствовали тому, что Пущин всего несколько месяцев спустя уже достаточно хорошо знал и порядок судопроизводства, и наиболее часто встречающиеся казусы, и права и возможности различных служащих Уголовной палаты и надзора.
С Рылеевым у них чаще всего разговор переходил на общие проблемы, поскольку они оба ясно осознавали, что все недостатки судебного ведомства порождены отрицательными сторонами самого государственного устройства России. Либерализм был, что называется, в моде, критику действий министров и порицание правительственных постановлений можно было услышать повсюду, но Пущин с Рылеевым в своих логических построениях доходили до последней границы, которую застольные либералы не смели переступить, — до признания источником бед государства самого принципа монархического правления.
Как-то, во второй половине октября, Рылеев и Пущин должны были присутствовать на очередном судебном заседании, но заседание не состоялось из-за болезни нескольких членов палаты. Стояла промозглая, с дождем и снегом, погода, и многие болели простудой.
— Может быть, зайдем ко мне? — предложил Пущин Рылееву. — Выпьем рому. По такой погоде это просто необходимо.
— Что ж, пойдемте, — согласился Рылеев.
На квартире у Пущина разговор зашел о крепостном праве, бесчеловечности его и невыгодности крепостного труда.
— Свобода крестьян есть одно из первейших условий прогресса нашего общества, — сказал Пущин, — и обязанность каждого здравомыслящего человека, понявшего это, склонять умы в пользу освобождения крестьян от крепостной зависимости.
— Жди, пока умы наших крепостников склонятся, — усмехнулся Рылеев. — Тут надо не только говорить, но и действовать.
Пущин ничего не ответил. Он пристально смотрел на Рылеева, и, когда после затянувшейся паузы заговорил снова, его слова прозвучали как-то особенно значительно.
— В России существует тайное общество, цель которого восстановить попранные ныне права людей, и я — член его, — сказал Пущин. — Я открываю вам это, потому что вижу: вы пламенно любите Россию и готовы на любое самоотвержение для блага ее. Ваш образ мыслей и все ваши поступки показывают, что вы наш единомышленник. Сейчас я не смогу открыть вам всего, но со временем я постараюсь дать достаточное понятие об устройстве общества. Я предлагаю вам вступить в его члены.
Глаза Рылеева подернулись влагой и заблестели, как обычно блестели в минуты большого волнения.
— Я счастлив вашим доверием, Иван Иванович, — с волнением ответил Рылеев. — Я принимаю ваше предложение и готов дать любую, самую страшную клятву. Возьмите с меня клятву!
— Нет, Кондратий Федорович, достаточно одного вашего честного слова. Бесчестный человек и клятву преступит, а честный сдержит и простое слово. В наш союз мы принимаем честных людей, поэтому брать клятвы не в нашем обычае.
— Что я должен сделать, чтобы заслужить большее доверие членов союза?
— К тому, что вы делаете сейчас, прибавляется обязанность стараться о привлечении новых членов. Естественно, соблюдая осторожность; о каждом лице, кого вы сочтете возможным привлечь в общество, вы прежде сообщаете через меня Думе, верховному органу общества, и открываете вашему кандидату о существовании общества только после согласия Думы.
— Скажите, если можно, Иван Иванович, Пушкин тоже состоит в тайном обществе?
Пущин задумчиво посмотрел на Рылеева и ответил после паузы:
— Нет, не состоит. Признаюсь, когда я в семнадцатом году стал членом общества, новая, высокая цель жизни резко и глубоко проникла в душу мою, я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах. И первой моей мыслью было открыться Пушкину: он всегда мыслил одинаково со мною, проповедовал изустно и письменно, стихами и прозой в нашем смысле. Не знаю, к счастью ли его или несчастью, но тогда его не было в Петербурге, а то, возможно, что в первом порыве, по исключительной моей дружбе к нему, я, может быть, увлек бы его с собою. Впоследствии, когда мне приходила мысль открыться ему, я уже не решился вверить ему тайну, не мне одному принадлежащую. Пушкин замечал произошедшую во мне перемену, он догадывался о тайном обществе, спрашивая, действительно ли я член его? Я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше