У стен Малапаги - Рохлин Борис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прямо напротив него у окна сидела необыкновенно здоровая и румяная девушка и ела гречневую кашу. При виде жизнерадостного жующего создания лёгкий бриз подул в голову Филаретову, на горизонте начали явственно проступать снежные вершины Кавказского хребта. «Кавказ, Кавказ», — вздохнул Филаретов и опрокинул своё лицо в миску с макаронами, макароны пахли магнолиями, померанцем и лавровым листом, на волнах от лёгкого бриза покачивалась бригантина. «Фрегат-Паллада», — вспомнил сразу всё Филаретов.
«Люська-изменница», — вернулись его мысли в привычное русло.
Принесли чанахи, люля-кебаб и бастурму. Филаретов поцеловал руку официанта и заплакал. Доброе солнце величиной с утиное яйцо освещало оазис, в котором пребывал Филаретов в отдалении от своих друзей и родственников. Девушка все так же добродушно зевала, и от этого в сердце Филаретова, залитое жёлчью и бензином, дули все ветры вплоть до мистраля и сирокко.
«Полюбил, — решил Филаретов и обнял воздух, — раз полюбил, надо сообщение об этом сделать, заявление, чтоб все как полагается».
Филаретов вынул голову из миски и встал. Девушки не было. Только тарелка блестела, вылизанная её языком.
«Покурить бы», — подумал Филаретов, даже не удивившись. Бриз прекратился, паруса его чувств обвисли, как пожелтевшие капустные листья. В душе его кис и бродил перегар. Он вышел из молочной и побрёл вдоль берега моря по жёлтому песку, оставляя после себя следы от ног, дохлую морскую рыбу, выброшенную на берег прибоем, раковины, редкие кустики травы да огромные колонии водорослей.
Он плёлся по улице на угол Горьковской и Кировского, где в одиннадцать часов открывался табачный магазин.
Его ноги увязали в песке, голова отсырела и плохо работала. Легкомысленный милиционер Толя Коломийцев, ещё год тому назад работавший трактористом в Мордовской АССР, а ныне старожил города на Неве, как всегда нёс свою почётную вахту напротив особняка министра иностранных дел прошлого, некоего Витте. Особняк был превращён в музыкальную школу для тщеславия родителей маленьких вундеркиндов, и Толя охранял его от влияния вредной и немузыкальной части жителей Петроградской стороны. Коломийцев подозрительно нежно осмотрел Филаретова, даже сделал попытку приблизиться к нему и заключить его в свои мозолистые объятья. Но Филаретов с гордо поднятой головой, даже несколько более торжественно, чем требовала данная встреча, прошёл мимо, пружиня большие пальцы ног и слегка заваливаясь к чугунной ограде особняка.
Миновав столь удачно барьер законности, Филаретов более неуязвимо и окрылённо двинулся через Кировский к табачному магазину. В душе у него пел хор мальчиков завода «Электропульт», и он чувствовал себя достаточно привлекательным, чтобы честно и скромно заглядывать в глаза девушкам, проезжающим в голубых и розовых автобусах.
Честный Коломийцев — отличник своей профессии, член профбюро сорок третьего отделения милиции, заботливый ассенизатор Петроградского района, печально смотрел вслед Филаретову, благодаря которому вот уже второй квартал он получал премии и прогрессивки.
«Сукин сын, как держится», — думал Толя.
Ему взгрустнулось и захотелось домой к горячему чаю с земляничным вареньем и объеденной молью болонке по имени Атлет.
«Ничего, не уйдёт, паршивец», — пружинище и весело подумал Коломийцев и принялся регулировать жизнь и движение на положенном ему участке.
В это время Филаретов пронзительно всматривался в человека-барашка с отсыревшими глазами. Это был Юра Кушкис — знаток Южной Америки, знавший по именам всех жителей Буэнос-Айреса.
Обрадованный Филаретов, несколько кренясь от ветра, дувшего со стороны парка Ленина, приблизился к Кушкису и стремительно четыре раза поцеловал его в верхнюю губу. Юра отреагировал непринуждённо и просто, он четыре раза сплюнул, попав на брюки и ботинки Миши, а затем, тщательно протерев рот платком, пахнущим «Эсмеральдой», выкинул его в урну.
Юра не пил ничего, кроме сырых яиц, курил сигареты «Сфинкс» и уже восемь лет был влюблён в жену Георгия Мешкова, в доме которого проводил все вечера, где смотрел телевизор, рассказывал о Буэнос-Айресе и ел много печёнки.
— Я тебя люблю, — сказал Филаретов, опустив глаза, и покраснел. Во рту у него сразу скопилось слишком много слюны, но он, стесняясь, не решался сплюнуть.
Юра посуровел и вытащил трёшку.
Филаретов вздрогнул и, закрыв глаза, осторожно спрятал деньги в карман.
Наступила пауза, как небольшой надрез на вене. Стал слышен шорох шин об асфальт, женские голоса и мужские разговоры, ещё невнятное падение начинавшегося за деревьями дождя, запахло водорослями, нагретыми солнцем пляжными зонтами. Шумное южное небо бродило в потёмках души. Семь цветов радуги, как семь цветов счастья, отразились в нетрезвых глазах Филаретова.
Они пили водку. В город возвращался вечер, на набережных было сухо и ветрено, под деревьями Летнего сада вечер уже переходил в светлую неверную темноту июля. Было трезво, холодно и непрочно от выпитой водки и прожитого дня.
Пришли девушки. В нестройных сумерках, в робком свете уличных фонарей, под ветром, дувшим с балкона, под шорох листьев из парка неслышно двигались пары: мужчина-женщина и снова мужчина-женщина. В комнате, заставленной мебелью, бродило желание: магический смысл нотных знаков, каждое мгновение заново превращаемых ударными в резковатые, словно обрубленные неумелой рукой, звуки, уничтожал последние алкогольные недоумения; забывался день, иссушенный горечью и тоской, заново рождалась надежда и где-то в закоулках души уже хотелось любить и губы набухали от непроизнесённых слов.
Пьяный и неумелый Филаретов танцевал с Клавой, простой и недоступной, как парусник в открытом море, как лунная дорожка в Гаграх, как боксёр на ринге. Её черные волосы, гладко зачёсанные назад, лакированно мерцали, а губы были слишком близко, чтобы их пропустить.
Комната с остатками закуски и недопитой водкой, заполненная напряжённо-счастливым движением пар, шёпотом и томительными паузами, неслышно уплывала, подгоняемая обманчивым ветром любви.
Драка началась неожиданно. Драка была на площади, где всегда светло от летней ночи и редких фонарей. Было просторно, было легко и просто прыгать, размахиваться и бить. Бить под непрочный аккомпанемент крикливых женских голосов, под отдалённый шум последних трамваев на перекрестках, бить, не попадая, падая, надеясь на удачу и чувствуя себя счастливым. Бить, не испытывая ненависти, не зная, кого бьёшь, не понимая почему, не задавая вопросов.
Кричали женщины, тяжело и надтреснуто дышали мужчины. Счастливый Филаретов сидел на земле и смотрел в небо, где не было звёзд, но уже появилась первая светлая полоска наступающего дня.
Бэн — это экземпляр. Порода. Незаурядность и необременённость. Ничем. Я Бэну всегда говорил. Ты, Бэн, не человек. Ты — система. А ты, — говорил он, — кто ты такой? Ты — подонок. Я — человек. Да всё, что ты можешь… Что ты можешь? Ничего. Я всё могу. Подонок.