Аэроплан для победителя - Дарья Плещеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Судебный процесс, который вам угрожает, в несколько дней не кончится, — заметил Лабрюйер. — Вы еще можете попытаться что-либо спасти. Я знаю одного человечка, большого мастера по таким делам, я пришлю его к вам. А теперь прошу вас ответить на пару моих вопросов. Кого встретила на ипподроме ваша покойная супруга? Помните, в тот день, когда все мы познакомились?
— Она никого там не встретила, — уверенно сказал Сальтерн. — И хватит об этом. Я совершил ошибку. Я должен за нее заплатить. Если бы Селецкая не была такой нервной натурой… Я бы все уладил, понимаете?! Я бы все уладил!
И Лабрюйер вдруг увидел этого человека так, как совсем недавно видел подобных ему: без сантиментов, без иллюзий.
Сперва он считал недостойным себя искать недостатки в мужчине, которого предпочла Селецкая. Лабрюйер сам себя хорошо знал: собственное самолюбие он исследовал вдоль и поперек. Но сейчас дело было не в самолюбии, а в решимости понять правду. Правда же была такова — очаровательный и галантный кавалер, развлекавший актрис и сам развлекавшийся романтическими отношениями с той из них, у кого самая стройная фигурка, от страха перед будущим уже почти утратил человеческий облик.
— Нет, она встретила там Алоиза Дитрихса. Но вам про него не сказала. И Дитрихс либо знает, кто убийца, либо — сам…
— Откуда вы знаете? Это чья-то больная фантазия! Дитрихса давно нет на свете! — закричал Сальтерн. — Его нет! Его застрелили на границе, когда ловили контрабандистов! Уходите, господин артист! Мне не до ваших бредней!
И Лабрюйер ушел.
Нужно было спросить, откуда такие сведения о Дитрихсе, но он не стал спрашивать. Нужно было, черт возьми! Но он не мог дольше находиться в одной комнате с Сальтерном. Чувствительная институтка, нервное создание! Но — не мог. Сальтерн вдруг стал ему отвратителен до крайней степени.
Из-за этого вруна и труса, для которого потеря денег затмила все на свете, Селецкая попала в тюрьму. А в том, что Горнфельд был бы куда лучшим сочинителем еженедельных пятикопеечных выпусков «пинкертониады», чем полицейским инспектором, Лабрюйер не сомневался. Горнфельд свел концы с концами! Он заморочил голову Сальтерну — и если Селецкую будут судить, Сальтерн наговорит о ней именно то, что требуется: актриска, неуравновешенная, издерганная, размечтавшаяся о богатом любовнике, увидевшая в нем последний шанс стать дамой.
Значит — что? Значит, нужно докопаться, какая сволочь и каким образом подбросила тело фрау Сальтерн в беседку. И делать это придется в одиночку — Стрельский отличный старик, поддержит добрым словом, но вряд ли хороший помощник в деле, а милая мадемуазель Оленина — порывистое дитя, и впутывать ее в опасную историю незачем.
Лабрюйер отправился по своему прежнему адресу, на Столбовую улицу.
Нанимаясь в Аяксы, он уговорился с квартирными хозяевами так: они пользуются его комнатой, но не сдают до конца дачного сезона никому другому, хотя могут там поселить приехавших в гости родственников. Он же платит им за летние месяцы половину цены и потом возвращается.
Свои теплые вещи Лабрюйер сложил в два больших чемодана, а чемоданы сдал хозяевам на хранение. Сейчас один ему понадобился.
Вытащив чемодан из кладовки, Лабрюйер взял его в комнату, открыл и из кармана теплого осеннего пальто достал револьвер. В другом кармане лежали россыпью патроны.
Это было старое доброе оружие — офицерский револьвер системы «Наган», изготовленный в Бельгии для нужд русской армии. Уже лет десять как их выпускали в Туле, но Лабрюйер, во-первых, предпочитал европейское качество, а во-вторых, револьвер был трофейный и достался ему, можно сказать, в бою. Брали шайку фальшивомонетчиков, имела место погоня по крыше, и Лабрюйер приметил, куда улетело выбитое из руки преступника оружие. Это была узкая щель между брандмауэром и дровяным сараем. Несколько дней спустя Лабрюйер вскрыл сарай, не имевший задней стенки, и нашел револьвер.
У него было в свое время табельное оружие, так что наган лежал без дела, так, для памяти и на всякий случай. Вот он, случай, и настал.
Следовало уже бежать на вокзал, где ждал Стрельский, но Лабрюйер решил сделать крюк — авось у Панкратьева услышит что-то путное.
Он не прогадал.
— Насчет карточек ничего пока сказать нельзя, я их только сегодня с утра отнес, — признался бывший агент. — А вот есть новостишка прелюбопытная. Насчет господина Горнфельда.
И Панкратьев посмотрел на Лабрюйера с особым лукавством — так смотрят иногда подчиненные на свое начальство, имея для него приятную новость.
Лабрюйер насупился. Его не радовало, что о контрах с Горнфельдом до сих пор помнят все агенты сыскной полиции, даже отставные.
— Горнфельд следствие вел по такому делу, что во всех газетах писали. Актерка жену своего любовника заколола — может, слыхали?
— Слыхал.
— Так его вдруг, ни с того ни с сего, отстранили от следствия, передали это дело Линдеру. А там же все ясно было, и актерку уже взяли, и улики — одна к одной. А его вдруг отстранили. Чем-то, выходит, согрешил.
— То-то и оно, что в деле не все было ясно, — пытаясь скрыть радость, сказал Лабрюйер. — Есть, значит, Бог на небесах.
— Бог правду видит, — согласился Панкратьев. — А насчет картотеки — я завтра сбегаю, благо недалеко. Пять минут туда, пять обратно!
— Да ладно — пять! Это если бегом. А ты, брат, потихоньку, полегоньку, — Лабрюйер похлопал Панкратьева по плечу — и вдруг припустил чуть ли не вприпрыжку.
Отстранение Горнфельда от дела было истинным праздником. Но, пока Линдер разберется, что к чему, могло пройти время. Опять же — не возникнет ли и у Линдера соблазна сделать дело конфеткой для репортеров? Он, хоть и ученик Кошко, а тоже хочет самолюбие потешить…
Стрельский бродил возле телефонной станции с потерянным видом. Когда Лабрюйер, запыхавшись, встал перед ним, старик молча достал часы на цепочке, почтенные серебряные часы-луковицу, поболее вершка в поперечнике, и, отщелкнув крышку, очень выразительно указал на циферблат.
— Самсон Платонович, Горнфельда от следствия отстранили! — выпалил Лабрюйер. — А что у вас?
— А у меня… Черт знает что у меня! Этого купца Семибратова, оказалось, и в Москве знают. Получаса не прошло, как меня к аппарату позвали. А на том конце — воображаете, Ярославль! Боже мой, куда мы катимся? Люди по небу летают, из Риги слыхать, что в Ярославле говорят…
— Двадцатый век, батенька! Ну и что?
— Я говорил с Глашенькой… — как-то растерянно сказал Стрельский. — Расспрашивал о Генриэтточке… Чушь какая-то выходит. Она Генриэтточку белой коровой обозвала. Я переспросил — белой вороной? Нет, говорит, коровой, коровищей с во-от таким выменем! И белой. Я переспрашивал, клянусь вам. Глашенька одно твердит — дураком нужно было быть, чтобы с такой дурищей столько валандаться, сколько Семибратов, морда у нее — как непропеченный блин. Вы простите, дама на сносях, нервная… А Генриэтточка ведь у нас темная шатеночка. И личико топором. И насчет вымени, вы меня простите, полный нихиль, по-латински говоря…