Клятва. История сестер, выживших в Освенциме - Рена Корнрайх Гелиссен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как вы себя чувствуете? – спрашиваю я.
– Это я должна тебя спрашивать. Я хочу кое-что тебе дать. Прошу, возьми. – Она протягивает мне пайку.
– Нет, не могу. – Я трясу головой, отпрянув от ее жеста.
– Ну пожалуйста, ты такая молодая. Я хочу, чтобы ты жила, – просит она.
– Вам этот хлеб завтра пригодится. Приберегите его и съешьте утром. Снова будет жара. Теперь у вас есть платок. Вы сможете жить. Знаю, сможете. Вот, мы с сестрой собрали еще платков, чтобы ваши подруги надевали их на солнце. Все наладится, вот увидите!
– И ты можешь так говорить после того, как тебя избили?
– А, это? В следующий раз буду аккуратнее, буду смотреть на все четыре стороны… Увидите, здесь не так уж плохо, – лгу я в глаза матери. – Съешьте этот хлеб и запейте чаем, сделайте это для меня. Прошу, попытайтесь жить… Вам дали чай?
– Да. Подруга сторожит его в блоке. Я выпью чай, но хлеб есть не стану. Возьми его, он мне не нужен.
– Я не могу его взять. Это как отобрать хлеб у собственной мамы.
– Твоя мама хочет, чтобы ты взяла ее хлеб, чтобы ты жила за нее.
У меня в глазах начинает щипать.
– Извините. Спасибо, но я не могу это принять. Прошу. Обещайте, что съедите этот хлеб. – Я беру ее руку и крепко сжимаю ее ладонь вокруг корки, цена которой столь велика, что многие стали бы за нее драться.
– Как тебя зовут?
– Рена.
– Ты хорошая дочь, Рена. – Она улыбается, глядя мне в глаза. – Знаю, что это маловероятно, но я теперь буду молиться, чтобы ты, когда окажешься на воле, познакомилась с одним из моих сыновей. Он стал бы тебе хорошим мужем. А если ты его не встретишь, то чтобы Бог послал тебе мужа такого же хорошего, как мои сыновья, и чтобы вы с ним жили счастливо.
Наши руки медленно разъединяются, и она отходит, а я остаюсь стоять в ночи одна, прижимая к груди белые и красные платки.
– Рена, ты закончила? – Голос Данки возвращает меня к реальности. – Нам пора идти внутрь.
– У нее есть хлеб, – говорю я сестре. – Ведь с ней все будет в порядке?
– С кем?
– С мамой. Мы же увидим ее завтра?
* * *
Четыре утра.
– Raus! Raus!
После поверки мы приходим в Эммино подразделение, но старших женщин там нет.
– Эмма, где они? – Я никогда прежде не задавала ей прямых вопросов.
– Не знаю.
– Стой здесь, – говорю я Данке в надежде сохранить место в подразделении. Бегу через лагерь и ищу глазами их сгорбившиеся от усталости силуэты в соседних коммандо, что строятся на работу. Их нигде не видно. Я сломя голову несусь в их блок и встречаю тамошнюю старосту. – Где они?
– Кто?
– Наши матери, – бормочу я, запинаясь. – Старшие женщины!
– Ох. – Хоть наши сердца и загрубели, эти женщины растрогали нас и заставили чувствовать снова. Раны глубоки, и к ним больно прикасаться. – Их поздно вечером увели.
Слова застревают в моем горле, словно меня кто-то душит. Мы с блоковой смотрим друг на дружку глазами, полными горя и потрясения.
– Беги отсюда, пока тебя не поймали! – Ее голос возвращает меня к реальности. Я покидаю блок, но бежать уже не могу. Мои ноги будто налиты железом.
У Эммы все места заняты. Я растерянно смотрю на нее, не в силах вернуться к своей обычной самоуверенности. Я скольжу в яму, которая вот-вот поглотит меня целиком, еще немного, и я пропаду.
Глядя на меня, Эмма закатывает глаза и резко кивает:
– Вставай!
Я встаю рядом с Данкой и качаю головой, прикусив губу. Мы понуро шагаем навстречу очередному дню работы в обжигающем пекле. С нами больше нет материнских лиц, которые утешили бы нашу боль утраты, зато Эмма сегодня не щелкает хлыстом – разве только если мимо скачет эсэсовец. У меня вновь начинают ныть ребра и спина, а думать о чем-нибудь, отвлекающем от боли, у меня не выходит.
Оцепенение сердца расползается по всему телу. Тело копает грязь. Тело вопит от боли, когда легкие расширяются, задевая ушибленные – а может, и сломанные – ребра. Но больше всего больно глазам. Боль усиливается, словно голова готова лопнуть, заливая кровью землю, пока мы просеиваем больше и больше песка, чтобы сделать больше и больше цемента и бетона для стройки новых и новых блоков для новых и новых евреев. Несмотря на солнце, небо черным-черно.
В Биркенау мы не живем. В нас больше смерти, чем жизни.
* * *
Эсэсовец Штивиц сегодня в дурном расположении духа: он вышагивает взад-вперед и сыплет ругательствами в наши голодные лица, пока мы стоим в ожидании вечерней пайки хлеба с чаем. Нам нет дела до причин, вызвавших эту тираду: в подобных вспышках гнева нет ничего необычного. Даже эсэсовцам выпадают плохие дни. Он срывает крышку с чайного котла и запускает ею, как спортивным диском, в стену. Та рикошетом отскакивает и летит в наш строй.
– Данка, пригнись! – Но она не успевает увернуться. Ба-бах!
Тяжелая железная крышка врезается в голову, и внезапность удара валит Данку с ног. Кровь заливает ее лицо и течет на землю. Из-под раны виднеется кость, но это хорошо, говорю я себе, – по крайней мере, в черепе нет трещины. Я вытаскиваю из рукава тряпку, которой пользуюсь при месячных, и крепко прижимаю ее к порезу, молясь, чтобы кровь поскорее свернулась, пока никто из эсэсовцев не заметил лежащую Данку. Она шевелится.
– Прижми к голове покрепче. – Она берет тряпку, а я тем временем отрываю полоску от своей комбинации, что когда-то тоже подарила Эрна. – Не шевелись, Данка. Не двигайся, пока я не скажу. – Она морщится от боли. – Приложив к порезу вторую тряпку, я выжимаю первую, а потом снова прикладываю вместо второй. Девушки в очереди прикрывают нас, продвигаясь за хлебом. Под их прикрытием у меня есть драгоценные мгновения, чтобы остановить кровь, проверить Данкино дыхание и глаза. Она в шоке, рана большая и скверная, загибающаяся от центра лба к брови. От сострадания у меня начинает болеть голова.
– Порез, Данка, не такой уж и страшный. Но все равно надо что-то наложить, какую-нибудь мазь. – Я аккуратно стираю кровь с ее брови. Кровотечение уже замедлилось. – Сейчас мы встанем и возьмем наши чай с хлебом. – Я веду ее в очередь. Потом мы направляемся в блок.
– Меня тошнит.
– Все равно нужно поесть. Тебе нужны силы. Тебя тошнит от пореза, а не от желудка. – Она медленно прихлебывает чай, то и дело прерываясь, словно борясь с позывами рвоты. Я укрываю ее одеялом и направляюсь к двери блоковой старосты.
– Мазь от пореза. – Я протягиваю ей свой хлеб.
– Посмотрю, что у меня есть. – Она берет хлеб и исчезает. Я жду, стараясь со своего места поглядывать на Данку. Ноги устают от стояния, и я сажусь на корточки, прислонившись к стене. Дверь приоткрывается. Свет из комнаты падает в темноту уже уснувшего блока. Блоковая протягивает мне шматок мази на куске бумаги и захлопывает перед носом дверь.