Вольные кони - Александр Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел Иванович вздрогнул и провел ладонью по вспотевшему лбу. В комнате висла мертвая тишина. Недолго он отсутствовал, но что-то жуткое глядело на него сквозь оконный переплет, распластавшись на стекле этим сумрачным утром. Подобный первобытный ужас он испытал раз там, в заброшенной больнице. Отблескивающее черным стекло подвинуло его вспомнить, как умирал в том улусе. Мучительно долго выкарабкивался из болезни и выжил, наверное, только потому, что панически боялся смерти.
Больничку устроили в бывшем кулацком доме. Здесь ему выделили почетный угол – отгородив от белого света шкафом красного дерева. Странно было видеть эту резную дорогую мебель в степной глухомани, но удивляться было нечего – все перемешалось, разметалось по белому свету. Недели две лежал он в беспамятстве. Полуграмотная фельдшерица могла разве что рядом сидеть и смотреть, как он догорает в жару, как головешка в костре.
Ее смуглое лицо возникало над ним, когда он приходил в себя после горячечного бреда. Он с мольбой вглядывался в ее темные узкие глаза, а через миг вновь проваливался в душную тьму. В бреду возникали видения и чаще других – бывшие друзья-писатели, вычеркнувшие его не только из списков, но и из своей жизни. С ними он яростно спорил, доказывал что-то, и вроде оправдывался. Проплывали знакомые лица: живых и мертвых, а облик Балина ни разу не выказался ни среди тех, ни среди других…
Сначала тюрьма, а теперь вот болезнь выжигали в нем все живое, оставляя лишь один страх. Сколько так пролежал – не упомнить. А выздоравливать начал, пережив мистический ужас. Однажды ночью он пришел в себя от странного зловещего шума. За стеной гудело, топотало и ревело, будто неведомый и страшный зверь носился вокруг избы. «Бандиты, наверное, нагрянули, наркотики ищут», – отчего-то сразу уверился он. И едва он так подумал, затрещала оконная рама, зазвенело разбитое стекло. И сразу понизу хлынул морозный воздух. Павел жадно глотнул его пересохшим горлом, но тут же затаил дыхание. Кто-то уже шарился за его шкафом, скрипел рассохшимися половицами, визгливо переругиваясь. С грохотом падали на пол склянки, шелестели бумаги. Тут будто кто высморкался совсем рядом. И Павел, ни жив ни мертв, натянул одеяло на лицо. А до того не мог пошевелить рукой от слабости.
Казалось, вся комната ходит ходуном под тяжелой страшной поступью лихих людишек. «Да сколько же их там?» – холодел от мысли, что вот сейчас кто-то из бандитов заглянет в его закуток, и тогда уж точно не сносить головы.
Но время шло, погром продолжался, а его не трогали. Вот уже навалились с той стороны на резной шкаф, постанывая от нетерпения. С хрустом выдавились тонкие дверцы, беспорядочно загремели аптекарские бутыльки́. И резкий тошнотворный запах эфира проник сквозь суконное одеяло. Павел вдохнул его и потерял сознание.
А очнулся от плывущего хриплого голоса – будто кто звал его: уполномоченный! И уже яснее донеслось до помраченного сознания: «Уполномоченного съели!» Поплыл в сторону шкаф, выказывая разбитые окна, и мягкий снежный свет возвестил, что он жив. Под ногами людей хрустели осколки стекол, кто-то ощупывал его – цел ли – и шумно удивлялся. А у него не было сил дивиться своему чудесному спасению.
– Жив я, жив, – тихо прошептал он председателю, который, наклонясь над ним, что-то говорил, из-за волнения путая бурятские и русские слова.
После он долго рассказывал ему, как ночью по улусу прокатилась волна голодных крыс. Они серой лавиной шли по степи, сметая на своем пути все, что попадалось. И если бы не чабаны, вовремя сообщившие о невиданном нашествии, не удалось бы спасти ни скот, ни зерно, да и людям бы досталось. Однако не обошлось и без жертв – на краю улуса насмерть загрызли одинокого старика, в двух домах покусали детей. Спасло еще и то, что шаман не растерялся, тут же велел разжечь вокруг костры и, камлая, обвел крыс вокруг улуса. Про больницу же все забыли, и грызуны, ворвавшись в нее, пожрали все, что поддалось зубам. Даже резиновые пробки у флаконов. Павлу несказанно повезло, что прежде они добрались до шкафа, где хранилась вся скудная аптека фельдшерицы. Разлитое лекарство перебило запах больного человеческого тела и отогнало крыс.
Закуток скоро разгородили вовсе, и он, истощенный болезнью, тихо лежал, щурясь на белый свет. Прозрачные редкие снежинки медленно опускались на мерзлую землю, на подоконник, усыпанный битым стеклом. И далекий вытоптанный пригорок уже был припорошен этим тонким снежком. С этого дня он и пошел на поправку. Председатель, обрадованный его воскрешением, не скупился на мясо и молоко.
А Павла обуяла какая-то лихорадочная жажда деятельности. Но вставать по причине слабости он еще не мог, потому напрягал мозг. Обдумывал события прошлого, отдалившиеся из-за болезни и на время потерявшие былую остроту. И до того запутался в мыслях, что едва не уверился, что вовсе потерял страх. По правде сказать, это чувство после пережитого потускнело. Павел до того приободрился, что в один из вечеров принял решение честно объясниться с товарищами по писательскому союзу, а там, глядишь, и вернуться к литературному труду. В чем он виноват перед ними, если такое бедствие переживает вся страна. Мертвых не вернешь, а живым жить надо. И в ту же секунду пришло, как ему показалось, верное решение. Написать письмо в партийную организацию и в нем объяснить свое поведение и поступки. Может быть, в нем следует деликатно покаяться в малодушии и попросить прощения. Ну, не законченный же он негодяй! Долго обдумывал свое послание, подыскивая точные, самые нужные слова, пока они не сложились в строки: «Товарищи! Хочу сказать несколько слов о моих теперешних настроениях. Я категорически утверждаю, что за все последующие годы никаких колебаний и шатаний политического порядка у меня не было и нет. Скажу больше: меня искренне возмущал и возмущает некоторый либерализм в нашей организации. О моем отрицательном отношении к троцкизму могут сказать те, кто близко со мной соприкасался это время. К примеру, я назову фамилию Тяглецова Максима, у меня с ним непрерывные товарищеские отношения с 1932 года…».
На лбу Павла выступила испарина – Тяглецова вскоре тоже забрали, о своем знакомстве с ним он так же честно и откровенно рассказывал следователю. Но Павел переселил мгновенную слабость, успокоив себя тем, что вряд ли его показания сыграли роковую роль. И начал сочинять дальше:
«Я утверждаю, что в моей биографии за эти годы нельзя найти хотя бы случайно оброненного слова в пользу троцкистской банды. Наоборот, всегда по мере сил своих я говорил о них то, чего они заслуживают: контрреволюционеры.
Меня пытаются обвинить, что я скрывал свои колебания в прошлом от Союза писателей. Это неверно. Да я о них вообще не говорил потому, что считал случайным и незначительным эпизодом в моей жизни, но когда Иван Алексеевич Искра спросил меня по этому поводу в 1933 году – я сказал ему все прямо и откровенно. Но я совсем не предполагал, что руководители Союза писателей не знают об этом – мне почему-то казалось, что факт моей прежней принадлежности к партии не такой уж малозначительный, что можно пройти мимо него, не заметив. Я считал, что соответствующие организации и люди давным-давно все знают, но так же, как и я, не придают этому значения.