Вольные кони - Александр Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Балин был не похож на себя. Больно было видеть сломленным гордого человека, не способного защитить себя и уже понимавшего, что обречен.
– Листов все исказил, все представил в превратном свете. Сомнения могут быть минутны, даже глупая мысль может явиться. У меня же даже излишек искренности и откровенности. Клянусь всем человеческим, всем лучшим, что имеется у меня, что не было ничего вредного, были только минутные сомнения. Почему у нас к слову относятся строже, чем к факту. Но то время, которое мне осталось жить, позволит убедить вас, что я не враг. Мне тяжело защищать себя, потому что никто меня не защищает…
И дотоле молчавший Павел не выдержал, попытался защитить бывшего товарища:
– Когда я говорил о нездоровых настроениях, я имел в виду двойственное положение Балина в литературе. В течение двух лет ничего подобного не наблюдалось, но потом, в связи с тем, что Балин мало пишет – положение его оказалось двойственным. У нас ходит много разговоров: «Ах, Балин – прекрасный поэт!» Но с печатанием его произведений постоянно тормозится. Вот я и считал, эти его разговоры вызваны угнетенным внутренним состоянием. Сначала я не придавал им значения, но когда они стали часто повторяться, то я счел нужным сказать, чтобы с Балиным поговорили по душам. И все же мне кажется, что причислять Балина к контрреволюционерам нельзя. У каждого могут возникнуть сомнения – тогда следует пойти к руководителям и спросить. У нас же нельзя было пойти к руководству и поделиться с ними мыслями.
Но тут ощутил на себе тяжелый давящий взгляд Каплана, растерялся, сбился с мысли и промямлил:
– Конечно же высказывания Балина не советские, а наоборот, антисоветские. На нашем собрании он развил их еще больше.
Никто не заступился за Александра, да и кто смог бы ему помочь в то время. Не поднимая голов, проголосовали за его исключение из Союза писателей, а через два дня он был арестован.
Слабый рассвет робко обозначился по-над крышами соседних домов, а в квартире все еще обитала мистическая ночь. Утренние звуки с ожившей улицы достигали слуха, но не могли привести Павла Ивановича в чувство. Сидел, сгорбившись над разбросанными по кровати страницами рукописей, газетными вырезками, выписками из документов.
– И когда это я успел разворошить весь свой архив, – удивился он, выйдя из короткого беспамятства. В левой стороне груди вновь возникла противная сосущая боль. Все, что он пережил этой ночью, никуда не делось, крепко вцепилось в сердце. – Погоди-ка, – возразил Павел Иванович себе, – чего мне бояться? Нечего и некого. Ну, да, испугался, наговорил лишнего, дурак, конечно, что написал письма, да ведь из добрых же помыслов… Некому меня судить! Все, кто тогда был рядом, в ответе. Вот ведь как умно партийцы придумали – пропустили Балина через собрание писателей, а уж потом арестовали.
«С тебя станется, ты и мертвого заговоришь. А ведь только от тебя зависело, от твоих показаний, жить или не жить Балину, – возник из ниоткуда все тот же голос. – По большому счету, от тебя потянулась ниточка, с твоих поганых сигналов в партийную организацию, потом в обком, а уж оттуда сразу в НКВД. Вспомни, не ты ли передал высказывание Балина: “Мы должны ждать лучших времен для выявления своих потенциальных возможностей. Близко время, когда эта накипь будет сметена историей. Надо ждать. Я живу надеждой на будущее”. А совсем незадолго до ареста и его слова о том, что “Слишком много крови. Все замучены, а никто не смеет говорить то, что думает, а Каплан трактует нам о свободе. Нет, слова у нас расходятся с делом”. Да одних этих высказываний с лихвой хватило обречь Балина на жестокие мучения!»
Павел Иванович устало смежил веки, изо всех сил стараясь погрузиться в спасительный сон. И вскоре привиделось, что бредет он утоптанной дорожкой, перемежаемой снежными натеками. И страх вместе с ним.
…Осенью его послали уполномоченным на заготовки хлеба в глухой бурятский улус. От фронта лучше всякой брони спасало клеймо неблагонадежности. Павел понимал это и однажды даже признался жене: «Все, что ни делается, делается к лучшему. Не тюрьма, так быть бы мне убитым». Так и получилось, мало кто из его ровесников с фронта вернулся. Хотя забегали иногда горячие мысли, но боязнь обнаружить себя пересиливала желание попробовать избавиться от вины и страха. Так, затаившись, и переживал лихую годину.
Уполномоченным по хлебозаготовкам его назначили лишь потому, что уже некого стало посылать, а у него все ж высшее образование, хоть и подмочена репутация. Перепугали, правда, до смерти, вызвав в партком завода, на котором он временно трудился. К тому времени он опять стал крепко попивать. После тюрьмы недолго продержался – заливал горе как мог, и без порции спиртного дня не обходилось. Поездка в село обрадовала, пусть его согласия никто не спрашивал. Как ни крути, а оказано доверие и дана надежда, что в будущем уцелеет, раз доверили такое серьезное дело. И хоть на время, да исчезнет из поля зрения власти, спрячется от всех бывших товарищей, которые держались с ним холодно, отстраненно. Знал, что не простили ему Балина, хоть вслух никто ему это не высказал.
В глухом улусе он по-настоящему расслабился, впервые за все последние годы. Степь, простор, свобода для души и тела. И работа не хлопотная – езди себе на зерноток да в поле. Понимал, для чего приставлен, надзирать и докладывать начальству. И еще – вроде пугала для колхозников. Но вот что удивительно, здешний люд, казалось, никого и ничего не боится, ни властей, ни голода, ни холода. Одного почтальона, вместо писем разносившего теперь одни похоронки. Вскоре понял, что простой народ здесь давно уже полагался лишь на себя да на родственников. И если кто и утащит со склада мешок зерна, нипочем правды не добьешься, никто не покажет на расхитителя. Но жить здесь было не в пример городу спокойнее. Поначалу Павел с опаской относился к председателю колхоза, мало ли чего от него ждать, может, он в свою очередь приставлен за ним надзирать? Но вскоре сообразил, что тому вовсе нет никакого дела ни до него, ни до людей. Председатель так привык к разного рода уполномоченным, что оставь его без указаний, руководить бы хозяйством не смог. А после и вовсе успокоился, застав его однажды за распитием тарасуна в доме местного шамана. Два дня искал, пока не подсказали, с кем тот дружбу водит. Шаман числился в колхозе скотником, получал трудодни, как и все, но дело у него было одно – камлать. И всех это устраивало: скот не падал, хлеб худо-бедно рос, и народ шибко не болел.
Павла Ивановича вынесло на короткий миг из полузабытья, и воспоминания тут же сменились. Тягуче скрипели не смазанные дегтем колеса по каменистой дороге. Медленно шагали быки, впряженные в повозку, на которой восседали трое. Видел он их как бы со стороны и никак не мог вспомнить – кто такие. Но зато явственно ощущал запахи увядшей терпкой травы, сухого камня-плитняка. Потом расслышал и песню. Пел он сам и двое его попутчиков. И пели они странно, все на разных языках: русском, бурятском и китайском, но получалось одинаково хорошо: «Широка страна моя родная…». Очень вольно было петь им в безлюдной степи.
Песня внезапно оборвалась, а в памяти образовался провал. Оттого, сообразил Павел Иванович, что к вечеру он упал на дальнем поле в тифозной горячке. А очнулся уже в деревенской больнице. Обморочная тошнота душила его, и он не мог распознать, кто склоняется над ним. Маячили, качались бледные пятна лиц, расплывались, скользили в сторону. Слышались далекие голоса: не довезем до района, не жилец он… Павел силился повернуть голову, разглядеть, кто приговаривает его к смерти, и хоть глазами подать знак – живой я еще. Напрягался, но вновь и вновь проваливался в жаркий омут.