Вольные кони - Александр Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поздно тебя оценили, Саша, – вздохнул он по погибшему другу, напрочь забывая, какая вина мучила его. На минуту стало жаль себя, что вот никто и никогда не напишет о нем таких проникновенных слов, не вспомнит добрым словом. Как и тысячи других преподавателей марксистско-ленинской философии. И для него это было иезуитское наказание за введение в материалистическую тьму миллионов умов, смятение и мракобесие. За все, чем обернулась умело вброшенная на русскую землю идея – облагодетельствовать сразу все человечество. Кровью умылась страна, а на крови не построить царство небесное. Не его были мысли, всплывали в голове противно желанию, и он боялся их панически, зараженный испугом на всю свою жизнь.
«Читать, читать, только не думать черные мысли», – лихорадочно работал его вовсе не старческий ум.
И это стихотворение знал Павел Иванович, Александр написал его лет за пять до гибели в тюремных подвалах. Но для того, чтобы его поместить в журнале, пришлось соглашаться с редакторской правкой – так оно и вышло под заглавием «Братская могила – памяти бойцов за Октябрь». А он будто предчувствовал свою судьбу и судьбы многих тысяч соотечественников.
«Можно было бы согласиться с тем, что всех несущих и творящих зло неминуемо оно и настигнет, уже на генетическом уровне они несут в себе это наказание. Это ли не возмездие. Если бы из всего этого закономерно не вытекало: так что же, преступление не изживаемо в принципе? И нельзя вырваться из этого замкнутого круга: зло – преступление – наказание?
А если они одного ряда и одного понятия и замкнуты в кольцо?» – убористым почерком было написано рукой Павла Ивановича на полях страницы – читал и перечитывал сборник, размышлял.
Измотанный нескончаемой ночью, он глянул на часы, узнать, сколько сейчас времени, было невозможно. Электронные часы показывали вовсе несуразное. А без них не мог назвать даже приблизительно, хотя знавал людей, которых разбуди в любом состоянии, они тут же с точностью до минуты определят его. За окном по-прежнему стыла темень, и Павел Иванович, нащупав на полу длинный шнур, ткнул вилку в розетку. Мягко засветился экран телевизора. И вскоре проявилась картинка. Павел Иванович давно уже перестал удивляться, что теперь телевизор работает круглые сутки.
Сплошной чередой, без конца и края, транслировались съезды и сессии. Причем показывали их без малейших изъятий. Само это уже было непривычно, а уж то, что вещали депутаты, вообще не поддавалось разумению. Во времена Павла Ивановича о том могли говорить лишь отъявленные враги народа, да и то из-за бугра. Поначалу слушать их ему было просто страшно, но ведь слушал – с тайной жадностью и неким злорадством. Не думал не гадал дожить до рубежа, когда колесо, пущенное в начале века, покатится назад, да так, что мелькание спиц сольется в бешено летящий круг.
На экране высветилась трибуна с очередным оратором, чуть позже донесся звук его невнятной речи. Новомодные трибуны нынче как на подбор косноязычили и обходились малым количеством русских слов, а такие, как «консенсунс», по мнению Павла Ивановича, без специального разрешения и вовсе в народ пускать было нельзя. То, что на этот раз вещал оратор, коротко можно было обозначить как – шиворот-навыворот. Выступающий нес такую околесицу, что мучительно хотелось стряхнуть с себя это наваждение, как липкий кошмарный сон. Потому что из его слов выходило, что вся жизнь его, Павла Ивановича, и еще нескольких поколений, была зря потрачена. Повторялась старая песня, но уже на новый лад. Ему, как преподавателю философии, согласиться с этим было трудно. Получалось, что в истории появлялась зияющая дыра, куда без следа проваливались победа и поражения, рождения и смерти, одним словом, жизнь размером едва ли не в целый век. С этим он не мог согласиться, но и поделать ничего не мог. Бессильный тогда, был бессилен и теперь. Осознавать это было стыдно, а дожидаться, когда закончится этот кошмар, не оставалось ни сил, ни времени.
Первое время Павел Иванович наивно думал, что в одно прекрасное время весь этот многолюдный зал построят и выведут, а по телевизору навсегда запретят показывать позорное действие. Но шли неделя за неделей, а все так же мелькали кресла красной обивки, суетливые лица депутатов и другие – матерые, привычно заседавшие в президиуме. И ничего не менялось. Вбрасывались лишь очередные порции безумных идей и пустых обещаний.
И что, казалось бы, ему до всего этого безумства? Но здесь вскрывались такие тайны, обнаруживались такие секреты, что кровь стыла в жилах. Куда там хрущевские развенчания культа личности. Боязно становилось, что лихие ораторы перейдут от слов к делу. Это и касалось его лично – а ну как доберутся до архивов, спрятанных глубоко в подвалах и в одном из дел в серой обложке с надписью «Хранить вечно» обнаружатся бумаги, которые он страстно хотел бы уничтожить.
Что-то ежеминутно происходило в теперь уже неведомой ему стране. Он же мог лишь лежать в постели, махать руками, возражать. Но без толку было спорить с телевизором. День ото дня злобствующих ораторов становилось больше, всех их перекричать было нельзя. Вот и сейчас на трибуне властвовал один из таких крикунов.
– Партия узурпировала власть, привела государство к пропасти! – выкрикивал породистый мужик, сразу видно, что из бывших, но уже и из будущих. Такие всегда сытно кормились при любом режиме.
– А ты где был, куда смотрел? Куда партбилет дел? – не выдержал Павел Иванович. – Партия, видишь ли, во всем виновата.
Хотя какое ему было дело до партии, из которой он вышел в двадцатых годах. Сам плохо понимая теперь почему – то ли от обиды, то ли несогласия, то ли по пьянке. Был у него такой мрачный период в жизни.
Но возразил нынче как-то вяло и безнадежно. Сил не было спорить. Лежал, смотрел и слушал, как льются речи, как меняются ораторы, и никак не мог узнать сколько сейчас времени. Совсем заболтали его люди. И исподволь к нему какими-то неведомыми путями возвращались отголоски прежних чувств и мыслей, юношеских, но верных по своему ощущению – что народу всегда врут и мало что делается ему на пользу. Но будто металлической нитью скручивались эти мысли и привычно думалось, что правительство лгать не может, что депутаты – слуги народа и все они призваны вершить добро и справедливость. Жить без веры было невмоготу. Но вот беда – всем власть была нужна, а в то же время она, можно сказать, на улице валялась, как тогда в октябре. Нагнись да подними, – вот только пупок развяжется! Это на трибуне легко скакать, изображать, что тебе любая власть по плечу, и тем еще более себя распалять. Да и не в том дело, чтобы взять, а что с ней, властью, потом делать, если ум короток, а руки длинные, загребущие?
Жизнь заставляла делать поправки. Где оно, масло масляное? Эхе-хе, маргариновое на стол подают. А на ум другое шло: устал бояться. Всего устал бояться. Откуда-то изнутри, от солнечного сплетения, поднимался противный, сосущий плоть страх. Но ощущал его Павел Иванович теперь несколько по-иному – как пропитавший насквозь несколько поколений, неведомо как передаваемый матерями еще до появления дитя на свет.