Город не принимает - Катя Пицык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На протяжении многих лет весь Петербург следил за отношениями Иванова с его женой Гульнар. В детстве Иванов украл Гульнар у родителей. За то ему обещали отрезать голову, и во спасение он отправился служить в армию. Гульнар отдали в благородную семью, замуж за юношу Азамата. Но, поскольку невеста оказалась не девственницей, семья Азамата вернула Гульнар обратно родителям на третий день после свадьбы. На свет появился первый маленький Иванов. Вернувшись из армии, большой Иванов поселился на лестничной клетке, под дверью семьи Гульнар. На подоконнике он разместил бутерброды с докторской колбасой, учебник Баммеса, переписку Аттика и Цицерона, читал, курил и, не теряя времени, зачем-то еще перерисовывал карты Помпония Мелы. Отсидев за все это пятнадцать суток, он вернулся под дверь обратно. Гульнар, вместе с ребенком, отдали Иванову и его маме. Мама Иванова была потрясена тем, что девочка Гульнар не говорит по-французски и выходит к обеду в спортивном костюме. Когда Гульнар не хватало денег, она била посуду и швырялась в Иванова котлетами. Иванов оканчивал Муху, писал диссертации чужим людям, разгружал фуры, но денег все равно не хватало. Гульнар забрала ребенка и ушла к мужчине по имени Махар. Но почти сразу же выяснилось, что секс – это больно. Оказалось, телесные удовольствия женщине доставляет вовсе не секс как таковой, а непосредственно Иванов. Гульнар вернулась. И скоро на свет появился сын Махара. Квартира затрещала по швам. Иванов получил первые триста долларов за картину. Но их не хватало на евроремонт. Гульнар забрала детей и ушла к кому-то еще. Стало понятно, что истории этой не будет конца.
Каждые десять минут, вне зависимости от контекста, Иванов обязательно говорил о чем-нибудь, начиная со слов: «Моя жена Гульнар сказала, что…» Любая встреча с Ивановым в принципе, любое общение с ним всегда начиналось с того, что «сегодня Гульнар…» сделала или сказала. Ко второй половине девяностых Иванов был уже настолько богат, что позволял себе не только платить за друзей в ресторанах, но и иметь мобильный телефон. Каждые пятнадцать минут раздавался звонок. Иванову звонили Гульнар, мама, мама Гульнар, старшие дети, средние дети, младшие дети, сантехники, электрики, прорабы, начальники ЖЭКа, стоматологи, классные руководители, репетиторы, менеджеры банка – Иванов решал проблемы. Абсолютно все проблемы всей своей огромной семьи. И это давалось ему не так уж и тяжело: у Иванова была феноменальная память. Он думал и говорил на четырех языках, читал по три толстых книги в неделю и запоминал их наизусть. В глубине души я испытывала тихое, слепое, недооформившееся в зависть чувство – чувство тоски о той жизни, что проживали дети Иванова, – тоску по не доставшейся мне, протекавшей вчуже судьбе, тоску по отцу – такому, какого имели дети Иванова, – по мужчине в самом лучшем, божественном смысле этого слова.
* * *
Отметив у Иванова Первомай, мы со Строковым, пьяные и сытые, вышли со двора на берег. Было пасмурно. По Певческому реку переходил шатающийся человек с бутылкой коньяка в глубоком кармане старомодного плаща. На Дворцовой репетировали парад. Сотни солдат кричали «Ура!», и воздух вибрировал, как в полости колокола на момент удара. Едва войдя с тумана, мы начали целоваться. Но почти сразу же Строков сказал, что ему необходимо отойти «буквально на десять минут». Опять?! От неожиданности я чуть не расплакалась. Он тряс меня за плечи, смеялся и говорил, что я не успею и оглянуться, а пока могу поспать. Я была в ужасе. Поспать? Зачем?! В растерянности я вышла провожать его в коридор. Он переобувался, завязывал шнурки, суетился. В дверь постучали.
– Это еще кто? – в попытке меня насмешить он состряпал по-клоунски удивленное лицо. – Ты кого-то ждешь, дорогая?
Я пожала плечами. Строков открыл. На лестнице стояла Саббет. Во всей своей красе. Бледная. В беленьких кроссовках, невинная, выкупанная, накормленная и причесанная родителями, как на открытый урок.
– Ну, чего застыла? Проходи, проходи.
Возникла неловкая ситуация. Хотя, по сути, ничего неловкого в ней не было.
– Я… Я за материалами… насчет керамогранитов…
– Так, а чего глаза-то такие испуганные, а? Это Танька, она не кусается. Давай, залетай, материалы почти собрал, вот сейчас еще принесу тебе две книги, как раз такие девичьи, с картинками, иду… вот… Ладно, барышни, вы тут разбирайтесь, я убежал, – всем своим видом он показывал, как сильно спешит. Дверь бахнула как следует. С потолка посыпалось.
Я села на диван и собралась рассказать, что здесь можно пить чай и даже кофе, но для этого необходимо выяснить, где, собственно, плита и посуда, и что мы можем вместе пробраться в адов чулан, фигурирующий здесь как кухня, и посмотреть.
– Тут, э… знаешь… – но я не успела договорить и трех слов. Вдруг Саббет грохнулась передо мной на колени и, обняв мои ноги, исступленно зашептала:
– Я все знаю, я все знаю… Милая, я все знаю… Не надо ничего говорить. Все хорошо.
Во рту пересохло. Я потеряла дар речи. Она уткнулась лицом в мои бедра. Продолжала что-то шептать, как в бреду. Всхлипывала. Ее белый, как всегда туго собранный под резинку высокий хвост, медленно съехав со спины, повис, достав непорочным концом до грязного пола. Я осторожно протянула руку и по-тихому положила хвост обратно на спину. Чтоб он не пачкался. Почувствовав прикосновение, она замерла на секунду и, приняв, наверное, мой жест за проявление нежного участия, вскинула свое блинное, детское, порозовевшее, мокрое от слез лицо. Не мигая, глядя мне прямо в глаза, Саббет начала судорожно мять кисти моих рук.
– Я все знаю, я понимаю… Это ничего. Ничего страшного, ты не бойся. Ты, главное, ничего не бойся. Ты полюбила. Это главное. Думай об этом.
Казалось, она сломает мне пальцы. Я поднатужилась.
– Любовь оправдывает все. Знаешь… – она отвернулась к окну. Отбросила хвост. Сосредоточилась. И, собравшись, произнесла, по всей видимости, нечто, на ее взгляд, сенсационное: – На твоем месте я поступила бы так же, – довершила она с «металлом в голосе».
Я находилась в состоянии шока. Сильнейшего шока. Я понятия не имела о том, что она – такая. Я понятия не имела о том, что вообще существуют такие люди! До той самой минуты я никогда прежде не встречала человека со столь герметичным, непроницаемым разумом, законсервированным в пределах тургеневских идеалов. Что это было? Какое-то психическое расстройство? Пребывая в панике, я тяжело дышала. Хотелось позвать маму. Хотелось бежать к маме на руки с одним только вопросом: кто это?! Мне хотелось сбросить Саббет с себя, отползти к стене. Будучи не в состоянии анализировать происходящее, я просто ощутила неприязнь. Интуитивно я почувствовала, что природа сего феномена – не нравственная чистота, не девственность, не безгрешность, а насилие. Кто-то, кто-то очень сильный и могущественный, с маниакальной устремленностью заковал сознание этой девочки в тяжелую непробиваемую броню, и так она и выросла, в чугунном пыточном корсете, надетом на мозг, – выросла в человека, совершенно оторванного от реальной жизни.
Она встала. Вытащила из кармана клетчатый носовой платок, безупречно сложенный вчетверо, с тщанием отутюженный. Вытерла лицо. И, сделав пару шагов к окну, стоя спиной ко мне, сказала глухим, низким, омертвевшим голосом: