Грехи аккордеона - Энни Прул
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К шестнадцати годам аккордеон ему осточертел – эту маломощную коробку невозможно было слушать, почти весь воздух выходил сквозь растрескавшиеся меха, вид у нее был совсем невзрачным и напоминал задеревеневшую тряпку или дохлого индюка. И еще музыка. Его тянуло к джазу, он репетировал, как сумасшедший, разучивал причудливые, замысловатые секвенции, но при первых же попытках – он играл что-то очень близкое к «Розе на жимолости» – посетители недовольно морщились, покрикивали: давай, давай, бросай это говно, играй по-человечески, – в центре зала на негнущихся западных ногах покачивались тусклые парочки, crêp de Chine[149] трубы женских платьев колыхались вокруг голеней, топтались и куда-то тыкались стопудовые мужские ноги, а вокруг свечи, белые равнины скатертей, музыка – то веселая, то грустная – пальцы и ладони мужчин, щупающие сквозь нагретую материю женские ребра. Мальчик играл, посмеиваясь про себя над цветочными узорами на бедрах и задницах дам, над бриолиновыми волосами и робкими руками кавалеров.
Его героем был Жо Прива[150], который играл все, что ему нравилось, мешая le jazz hot[151] с цыганскими песнями, садился вместе с братьями-цыганами Ферре и Джанго[152], легко подхватывал старые bourées[153] и польки вслед за самыми отчаянными chansons mussette[154]. У него были связи, у этого Прива, он знал сильных парней, гангстеров, он везде был звездой, le clou de la soirée[155]. Ублюдку везло, ему позволялось делать перерывы, Шарлю Ганьону – никогда. Удачи не было, и пиковый туз упорно лез в другие руки. Джаз в припортовых пивнушках? Никогда – ничего, кроме сентиментальной требухи с идиотскими припевами, песен пьянства и безнадежности, музыки для слезливых алкоголиков и женщин, которых регулярно колотят мужчины, поток болезненных воспоминаний и песни ничейной дерзости. Как-то ему пришло в голову, что космический узор его больной фортуны уравновешивается везением Жо Прива: если в этом мире ставки Прива вдруг пойдут вниз, у Ганьона они начнут подниматься. Иногда ему снилось, как он убивает Прива – с улыбкой выскакивал прямо у того перед носом, благодарил за музыку, молниеносно ударял ножом и исчезал в толпе. Несколько недель спустя он забредал в прикормленное Жо место и начинал играть. К концу вечера Прива забыт, и все приветствуют новую звезду. Но с этим дохлым индюком вместо аккордеона, такое невозможно.
Он заключил договор с Гаэтаном-Галстуком, и в один прекрасный день стал обладателем accordéone chromatique[156], большого черного ящика с шестью рядами кнопок и растягивающимися на всю ширину рук мехами – звук напоминал рев паровоза на эстакаде; всего несколько франков в неделю, пока не выплатишь определенную сумму; лучше не забывать, ага? – и Галстук ткнул его в плечо тяжелым кулаком.
Он бы вполне удовлетворился двухрядником, но в этом мире нужно брать, что дают. Нелегко оказалось выучить весь этот миллиард кнопок, выкинуть из головы старые простые схемы и заставить пальцы танцевать, как над клавишами пишущей машинки, но он быстро все это освоил – наградой стал звучный голос инструмента и богатые возможности хроматической шкалы. Сколько же в нем нот! Никогда больше он не вернется к diatonique. Большой хроматик играл громко, обладал неимоверным диапазоном и внушительным весом. После ночи игры у Шарля подгибались ноги. Теперь, однако, он пускался на хитрости. Когда очередной алкаш требовал свой слюнявый valse musette[157], Шарль Ганьон кричал:
– Ta gueule! Заткнись! – и продолжал играть, заглушая вопли. Большой хроматик легко подстраивался под «мюзетт»: три язычка для каждой ноты, один задавал тон, другой брал чуть выше, а третий – немного ниже нужного звучания, так что каждая нота как бы болезненно дрожала. Серебристый инструмент играл громче и лучше любого diatonique. И вес: Шарлю удалось с успехом применить его в паре потасовок, опустив на голову какому-то mec[158] – парень упал на колени, а глаза закатились так, словно он решил изучить внутренность своего черепа.
С этим сильным аккордеоном Ганьон входил во взрослую жизнь; на смену сопливому и вечно ревущему ребенку пришел мужчина с грозной наружностью – тяжелыми плечами, руками, толстой шеей и мясистыми ушами. Глаза темные и настороженные, черные волосы разделяет пробор. Еще у него имелись крепкие нервы, а также тонкий и плотно сжатый рот с торчащим из угла окурком. Он так часто попадал в передряги, что это уже не имело значения.
Рано или поздно он должен был попасть в настоящую беду. Ему пришлось быть шафером на свадьбе у Жюли – заставили братья и Старый Дени, развратник-папаша, чьим девизом было «buvez et pissez»[159], в этом ходячем трупе болталась печень размером с портмоне, и потому мероприятие превратилось в череду стопарей на дорожку, стопарей перед свадьбой, ссать только по команде старика, и вот уже в кафе, посреди жуткой смеси злобы и триумфа Шарль подымал очередной стопарь, поглядывая краем глаза на тугой атлас, обтягивавший живот девушки и то гаснувший, то вспыхивавший вновь, когда сквозь жалюзи пробивались солнечные лучи – в животе был скрюченный младенец. Несколько рюмок спустя толпа гостей ввалилась в кафе «Жирандоль», названное так в честь пыльной люстры, большинство хрустальных подвесок которой давно отвалились, но сегодня, по случаю торжества, ее украшал двойной серпантин из креповой бумаги; через пару часов, когда все были уже пьяны, а низкорослая расплывшаяся Жюли танцевала, как корова с электрическим приводом au cul[160], в дверях появилась сенегалка – и завопила.
Олив, изящная черная девушка, которая ему всегда нравилась, бросилась прямо на Жюли: пальцы скрючены, как садовые грабли, изо рта гранатового цвета бьет фонтан ругательств, а плотный живот рвется в бой впереди остального тела. В дверях собралась команда ее родственников – громадных черных мужиков с буграми мускулов, лоснящимися бритыми головами и сальными ушами, за которые никому еще не удавалось ухватиться. Глаза с красной сеткой вен, уставились на невидимые полутораметровые фантомы, расположившиеся прямо перед ними.