Прошлое - Алан Паулс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же — Рильтсе был мертв, и Римини почувствовал во рту что-то горькое, словно разжеванная лимонная косточка; ему даже показалось, что у него вот-вот начнутся рвотные позывы. Как же так — он уже умер? Неужели? Римини вновь посмотрел на фотографию, на то желтое пятно, которое оставил на снимке ореол волос Софии. Почему-то Римини вспомнил обо всяких чудесах и сверхъестественных явлениях — видения, плащаницы, летаргический сон, женщина, босиком идущая по прибрежному пляжу в лунную ночь под призывную дробь невидимых барабанов. Возможно ли это? Возможно ли вырвать мертвого из лап смерти? Он услышал шаги на лестнице, голос Веры, напевавшей какую-то песенку и пританцовывавшей в такт мелодии, и поспешил засунуть открытку в малый словарь «Робер», лежавший на журнальном столике в гостиной, — рядом с оригиналом текста лекции, которой Пусьер открывал свой цикл занятий. Он захлопнул словарь и положил его на место как раз в тот момент, когда Вера вставила ключ в замок и повернула его. Мне нечего бояться, подумал он. Пусть эта открытка и нашла меня, пусть она теперь останется со мной рядом — но София, та женщина, которая отправила мне ее, теперь далеко. Очень далеко.
Римини потел в кабинке переводчика, вытирая пот с лица уже насквозь промокшим носовым платком, который только что сунула ему в руку Кармен; наконец он услышал, как Пусьер не произнес, а словно выплюнул последние слова какой-то на редкость длинной, сложной, насыщенной невидимыми скобками и прочими вставными элементами фразы; прижимая наушники к ушам, он дважды произнес отчаянное заклинание переводчика-синхрониста: «Пожалуйста, повторите последнее предложение. Пожалуйста, повторите предложение». Но Пусьер был полностью погружен в себя и не стал ничего повторять — Римини пришлось допереводить этот пассаж по памяти, и получилось это, как и следовало ожидать, не слишком хорошо; он сидел, опустив голову, и бубнил почти не связанные между собой грамматически слова, словно экономя последние силы перед надвигающейся катастрофой. Неожиданно — совершенно неожиданно — Пусьер замолчал; нет, он не просто перестал говорить, но, как показалось Римини, увел за собой в безмолвие все вибрации звукового диапазона, пронизывавшие вплоть до этой секунды помещение, где шла лекция, а заодно и все, что звучало в этом мире. Пауза вполне могла оказаться спасительной передышкой, о которой мечтает каждый синхронный переводчик, — Римини коллекционировал такие паузы как знаки расположения высших сил; эти дарованные небесами секунды нужно было использовать для того, чтобы перевести дыхание или же — в отчаянной ситуации — нагнать отставание перевода от оригинала. Подиум, на котором стоял стол докладчика, находился впереди и несколько ниже уровня кабинки — достаточно было бросить взгляд через стеклянную перегородку, чтобы понять, что там происходит и почему выступление прервано. Но Римини туда смотреть не стал. Ему было страшно. Сидеть в кабине у микрофона и молчать, когда в наушниках звучит текст, — вот вечный кошмар, преследующий переводчика-синхрониста; более же всего Римини боялся замолчать, переводя вот такие сложные по содержанию и по синтаксису предложений доклады, где, сбившись один раз, можно было запороть всю работу. Лекции Пусьера вообще давались ему тяжело, особенно когда тот входил в раж и по сорок минут, без секундной паузы, подгонял первыми словами нового предложения еще не отзвучавшие последние слова предыдущего. Что-то подсказывало Римини: это не передышка, это сбой или, быть может, несчастный случай. Кто-то должен упасть в эту разверзшуюся пропасть безмолвия. Наконец он набрался храбрости, оторвал взгляд от стола перед собой и увидел Пусьера, сидящего неподвижно, слегка наклонившись над бумагами — вроде бы ничего необычного. Но уже в следующую секунду он стал заваливаться вперед, чуть в сторону, и уперся лбом в графин с водой, который стоял рядом с микрофоном. Это было его четвертое за неделю выступление перед большой аудиторией и первое, до середины которого он добрался, ни разу не воспользовавшись этим сосудом.
Графин был хрустальный, несколько пузатый, но с изящным горлышком и элегантной ручкой в форме изгиба лебединой шеи. Пусьер таскал его с собой повсюду, как талисман. Графин был первой вещью, которую он стал искать в чемодане, едва вошел в гостиничный номер через час после того, как его самолет приземлился в аэропорту. Всю дорогу до гостиницы Римини поддерживал с Пусьером светский разговор: неудобство долгого перелета; завидное рвение офицера, который, увидев в миграционной карточке гостя запись «лингвист», решил продемонстрировать ему, что и аргентинцы не лыком шиты, и стал лихо переходить с одного языка на другой, обнаружив как минимум рудиментарные познания в полудюжине наречий; плакат с рекламой женского белья, на который Пусьер продолжал смотреть и после того, как машина миновала придорожный щит, отчего в конце концов даже растянул шейные связки; особенности климата в долине реки Ла Плата. Римини ворочал языком не без труда и поддерживал беседу как из вежливости, так и для того, чтобы просто не уснуть самому; в гостинице Пусьер сразу же открыл внушительных размеров чемодан и запустил руки в залежи рубашек и свитеров — он явно сомневался в том, что в Южной Америке возможно лето, как и вообще подозрительно относился ко всему, что касалось местных особенностей, нравов и традиций; добравшись наконец до дна, он стал вынимать какой-то громоздкий предмет, по ходу дела приводя в полный беспорядок содержимое чемодана, так уютно и безопасно пролежавшего в багажном отсеке самолета почти сутки, пока продолжался трансатлантический перелет. Наконец Пусьер извлек на свет плотно перевязанный и едва ли не опечатанный сверток. «Я его сам паковал. Не доверяю этим ребятам в аэропорту», — сообщил гость и стал аккуратно, но при этом с явным нетерпением срывать со свертка бечевку, скотч и первый слой бумаги — плотной, цвета темного дерева; второй рубеж обороны был представлен мягкой бумагой цвета сливочного масла. Пусьер заставил себя успокоиться, проверил, не дрожат ли у него руки, и стал аккуратно освобождать свою драгоценность от бесконечных шуршащих оболочек. Листки он бережно расправлял и складывал довольно ровной стопкой на углу кровати; в воздухе висело такое напряжение, словно Пусьер был как минимум сапером, обезвреживающим шаг за шагом хитрую бомбу со множеством взрывателей. Римини было душно; из зеркала на него глядела его собственная раскрасневшаяся и усталая физиономия. С одной стороны, ему казалось, что было бы лучше оставить гостя наедине с его сокровищем, тем более что сцена послойного снимания одежек была на редкость интимной и явно не предназначалась для посторонних глаз; тем не менее элементарная вежливость требовала его присутствия в течение еще какого-то времени. Римини так и остался стоять посреди комнаты, глядя перед собой в пол и размышляя над тем, что, как и следовало ожидать, из четырех членов оргкомитета, включая предательницу Кармен, он оказался единственным, кто сдержал слово и не поленился приехать в аэропорт, чтобы встретить всемирно известного лингвиста. Тем временем гость наконец добрался до последнего листа бумаги, который нежно прильнул к графину, словно не в силах с ним расстаться; Пусьер с восторгом созерцал эти чудеса физики, а Римини — не без разочарования — графин. «Это, если хотите, профессиональное заболевание, — сообщил ему лингвист из ванной, открывая кран, чтобы сполоснуть свое сокровище. — Когда я выступаю перед аудиторией, у меня всегда пересыхает во рту».