Восьмерка - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты живой?
— А что такое? — спросил Новиков, — Живой.
— Я тебе звонила, все утро звоню… Вчера звонила!..
— Да я телефон утопил.
— Как утопил? Где?
— В воде. Что случилось-то?
— Лешка повесился, — ответила Ларка сразу.
— Как? — спросил Новиков.
Что он еще мог спросить.
— Погоди, — сказала Ларка. — Я же к тебе еду. Мы тут всполошились все. Мать с отцом тоже домой мчатся.
— Как? — еще раз повторил Новиков, но Ларка уже отключилась.
Новиков потер кулаком лицо, и первой мыслью его было, что пальцы на руке появились: те три, которые никак не чувствовались в электричке.
«Подожди, — а Леха?» — спросил у себя Новиков, изо всех сил стараясь не видеть ничего вокруг, чтоб не подумать о грязном зеркале, об оставленном им же в комнате включенном ночнике, об утопленном бинокле, о Ларке, которая везет к нему свои ногти, губы, хлеба.
Надо было что-то быстрей подумать о Лехе — самое главное, самое нужное, самое-самое.
Ведь они так знали друг друга…
«Сколько мы знали друг друга?»
Новиков уселся прямо на пол и стал кусать губу.
Тут, наконец, вспомнилось, совсем без мыслей и слов — а просто полыхнуло где-то в голове, как они с Лехой слушают новый альбом Брайна Ферри и пьют чай с малиновым вареньем… как они напились пива до такого состояния, что заснули на детской площадке, а разбудили их дети, вышедшие играть в песочнице… как они сидели в очередной бане — и разговаривали так, как с Ларкой Новиков не разговаривал никогда: взахлеб, с точно отмерянными приправами из здорового цинизма, юморка, матерка…
Он почти уже заплакал — чего с ним так и не случилось с того самого дня, — но тут без звонка ворвалась Ларка, ее каблуки, ее чулки, полы ее плаща, а следом зашли и родительские ноги — материнские дачные кеды, отцовские кроссовки…
Все столпились вокруг Новикова, как будто он вернулся с войны, с полюса, откуда-то из страшного и сурового далека.
— Как же Леха? — сказал, весь кривясь и почти уже рыдая Новиков. — Леха — как же он так? Ну?
— Да живой твой Леха, — сказала мать.
— Живой? — Новикова тряхнуло так, словно с него самого только что сняли расстрельную статью и отпустили на все стороны, дав денег на проезд.
— Живой-живой, — ответил отец, потому что заметил, как Новиков, не доверяя женщинам — ни матери, ни Ларке, — воззрился на него.
— Правда, пап? — спросил Новиков.
Мать сразу же заметила это «пап», у нее довольно дрогнули глаза; да и отец как-то странно сморгнул и ушел куда-то поскорей.
— Господи, какое счастье! — завопил Новиков.
Ларка одной рукой гладила своего желанного по руке, а другой, под столом, — по ноге, и мизинец нетто и сползал с ноги прямо в пах, сразу растревожив Новикова до легкого душевного мандража.
— Цыть! — сказал он Ларке шепотом, весело сыграв глазами.
Мать все это, конечно, заметила, но сделала вид, что ничего не видит.
Они все сидели на кухне, только отец, опрокинув рюмку, вспомнил о чем-то своем и вышел на минутку.
— Пап, я нож твой… утопил! — крикнул Новиков, почему-то решив, что отец ищет свое холодное оружие.
Отец притих, явно услышав сына.
— Как же ты, сынок? — спросила мать негромко.
Новиков поморщился: вот так, мол.
— Да черт с ним! — внятно ответил отец из родительской комнаты, и мать облегченно качнула головой, посмотрев при этом на Ларку — а Ларка ответила ей понимающим женским взглядом.
— И бинокль, пап, — быстро добавил Новиков.
В этот раз отец молчал чуть дольше, но на самом деле он просто подыскивал рубашку поприличней, чтоб перед Ларкой смотреться хорошо.
— И нож — черт с ним, — сказал отец, заходя. — Черт с ним, сынок.
Все засмеялись и выпили поскорее.
После известия о Лехе, — о его, слава Богу, не свершившейся погибели, Новиков почувствовал какое-то тихое, но очень внятное освобождение. Как будто Леха разом снял с Новикова и боль, и стыд за самого себя.
Однако ж Новикову точно не хотелось все это превращать в праздник, пока он не разобрался, что там с товарищем.
— Лар, скажи мне все-таки про Леху, — попросил он, едва родители отвлеклись на что-то свое. Мать встала к плите, а отец всем телом повернулся к ней, что-то ей в привычной манере выговаривая.
— Ой, ну, слушай, там ничего веселого, но и страшного ничего, — ответила Ларка, явно желая поскорее со всем этим закончить. — Леша твой, в общем, пытался повеситься — он был сильно пьяный, или обкуренный, или и то, и другое… И там было много людей в доме. Его сняли прямо через пятнадцать секунд — грохот услышали в ванной и ворвались. Там в компании была девушка — она медик. Она сразу укол ему сделала какой-то. В сердце, что ли. Он к утру протрезвел — всем говорит, что не помнит ничего… И просит никому не рассказывать… Но все уже знают, конечно.
Новиков представил своего Леху, высокого, даже длинного, — на краю ванны, нелепого. А его попугай на плече? Он куда делся в эту минуту? Пощекотал его — или взлетел и начал биться в решетку вытяжки?
От жалости и горести Новиков зажмурился и сидел так, пока не соскучился в своей темноте по свету.
— Надо бы съездить к нему? — сказал Новиков своей любимой, раскрывая глаза. — Прямо сейчас поехали? Или его к нам? Пусть приедет? Мам, ты чего там наготовила? Я хочу Леху позвать.
По кухне пролетела медленная муха.
— Разве можно висельника-то в дом? — отозвалась мать.
— А чего ему тут делать? — спросил отец.
— Ты придумаешь тоже, — сказала Ларка и снова сыграла мизинцем.
Новиков внимательно смотрел на близких…
Проша запомнился так: высокий, сутулый, нависающий над тобой.
Причем сначала как бы сам нависает, всем огромным, плечистым, сутулым телом, а во вторую очередь, но уже отдельно свисает к тебе его нос — крупный, с ноздрями, дышащий, — если б я учился лепить из глины, мне б такой сгодился, чтоб ощупать, осознать все его хрящи. Вдохни таким носом — с ромашки облетят все лепестки, и она надорвется с корней.
В замечательном несоответствии с носом — темно-русые кудри шапкой. Эта шапка струится и пышет на любом сквозняке.
Посмотришь на Прошу и кажется, что не человек пред тобою, а змей с горбатой горы, проглотивший леля с пшеничного поля, и вот они живут вдвоем, но в одном существе — и торчат друг из друга.
Я его встречал раз в три года.
Сначала мне было четырнадцать лет, в моем ухе висела золотая серьга. Я брел, нестрижен и сален волосом.