Осиновый крест урядника Жигина - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А давай я тебя богатым сделаю! — не отставал он от Диомида, — денег дам без всяких условий, и заживешь, как кум королю.
— Зачем? — искренне удивился дворник, — дурные деньги на пользу никогда не пойдут, от них либо сопьешься, либо в скорбный дом попадешь, как ваш родитель.
Нет, не складывалась сегодня беседа с дворником, не успокаивала, наоборот, лишь добавляла чувства тревоги. И сон дурацкий не уходил из памяти. Павел Лаврентьевич потер ногу под коленом, там, где у него пятно появилось, и вышел из флигелька, ничего больше не сказав Диомиду.
Вернувшись в дом, сразу прошел в свой кабинет, где лежали на столе непрочитанные бумаги; несколько дней подряд он не разбирал почту, и бумаг накопилось весьма изрядно. Знал, что уснуть ему все равно не удастся, так хоть время бессонницы проведет с пользой.
Распечатывал конверты, читал письма и документы, раскладывая их по стопкам и вдруг отбросил одну из бумаг так резко, будто она опалила ему пальцы нестерпимым огнем. Бумага отлетела на край стола, соскользнула и, плавно кружась, неслышно легла на ворсистый ковер. Павел Лаврентьевич, изменившись в лице, рывком поднялся из кресла, подошел к неподвижно лежащей бумаге и присел перед ней на корточки. Еще раз, заново, не дотрагиваясь руками, принялся читать:
«Господин Парфенов!
Вынужден сообщить следующее: несмотря на все мои старания и финансовые затраты, ревизионная комиссия министерства торговли и промышленности отправлена в Ярск. Точную дату отъезда не знаю, но предполагаю, что прибудет в очень скором времени. Большего, к сожалению, я для Вас сделать не могу. Финансовые средства, как Вы сами понимаете, возврату не подлежат».
Подписи под этим коротким письмом не было.
— Сволочь, изрядная сволочь, — произнес Парфенов и тяжело распрямился, оставив бумагу на полу, — возврату не подлежат… Ничего, мы еще встретимся… А вот комиссия… Встретим и комиссию.
Постоял, снова наклонился, поднял бумагу, положил ее на стол и прихлопнул ладонью, будто печать поставил.
15
Уставив взгляд в темноту, Жигин сидел на лавке, опираясь спиной о бревенчатую стену, и вспоминался ему давний день, когда они ездили с Василисой за облепихой. Верст за пять от Елбани, посреди небольшого луга, высилась горушка, покрытая, как щетиной, густым и непролазным облепишником. Ягоду здесь, чтобы руки не царапать и не колоть об острые деревянные иглы, никогда не собирали, как собирают малину или бруснику, а поступали просто: срезали ножом оранжевые початки, усеянные крупной, с ноготь, ягодой, и складывали их в мешки, которые везли домой и поднимали на чердаки, где они и лежали до зимы. Застывали там до костяного стука, и никакой мороки — ударил легонько, и вся ягода отскочила в чашку; ни рвать, ни перебирать ее не надо, хочешь, мерзлой жуй, чтобы зубы ломило, хочешь, жди, когда оттает, или вари из нее кисель. Жигин кисель очень уважал и поэтому поздней осенью, когда уже начинали выпадать зазимки, всегда находил время, чтобы съездить за облепихой.
День, помнится, выдался тихий, солнечный, хотя уже и ощущалась прохлада. Поблескивая, проплывала последняя паутина и царила в округе такая благодать, что шевелиться не хотелось. Жигин и не шевелился, лежал, уложив голову на ноги Василисе, смотрел в осеннее небо, на котором не было еще ни одной тучки, даже облачка не маячило, и слушал, как тихо, в половину голоса, поет Василиса — без слов, непонятно какую, известную только ей самой песню. И как нельзя лучше подходила эта песня к неяркому солнышку, к высокому небу, к прохладе и тишине осеннего дня.
Ничего в той поездке за облепихой не случилось, ничем особым она запомниться не должна была, а вот — дивное дело! — встала в памяти, забытая, казалось, напрочь, так зримо и явственно, что ощутилась мягкость теплых ног Василисы, голос ее послышался, и даже тихо, едва различимо, прорезался скрип тележного колеса.
Жигин вздернулся от тоски, пронзившей его, и соскочил с лавки. Ударил кулаком в распахнутую ладонь, и, видимо, от этого звука проснулся Земляницын, заворочался, спросил хрипло:
— Ты чего, Илья Григорьич? Не спишь? Спи, все равно ничего не придумаешь, в крепкий мы капкан угодили — не выскочить! Как ни крути, а придется нам соглашаться, поведем обоз с этим золотом паршивым, а там — как Бог рассудит… Может, и милость к нам проявит…
— Не дадут они нам до Ярска доехать, зачем мы там нужны как свидетели. Задумка у них какая-то тайная. Вот узнать бы про нее, тогда, глядишь, и придумали бы, как оборониться.
— Пустое дело, кто же нам про эту задумку расскажет. Разве твой каторжный? Да нет у меня на него надежды.
Не было такой надежды на Комлева и у Жигина. Обрадовался, конечно, когда услышал, что тот постарается их выручить, да только радость быстро растаяла: сколько уже времени прошло, а в положении сидельцев ничего не изменилось. На волю их не выпускали, один раз в день кормили, и так же, один раз в день, появлялся в каморке Комлев под неусыпным доглядом охранника, выносил бочку с нечистотами, возвращал ее, пустую, на место и ни одного слова сказать ему больше не удалось — очень уж близко, прямо на пороге, вставал охранник.
Иногда Жигин вспоминал о Семене Холодове, удивлялся — каким ветром занесло сюда его бывшего соперника? Семен, как он слышал, зарабатывал на жизнь в Ярске извозным промыслом. Почему он здесь оказался и почему сделал вид, что не знает елбанского урядника, и даже знак подал, чтобы и тот не проговорился? «Видно, связался с темными людишками, и в одну дудку с ними дует, потому и знакомство со мной выпячивать ему не с руки. Другого ответа, пожалуй, и не придумаешь…»
Слушай, а давай скажем им, что мы согласные, прямо утром и скажем, — продолжал гнуть свое Земляницын, — пусть они нас хоть из тюрьмы этой выведут, чтобы оглядеться. Оглядимся, а там, может, и выскочим…
— Пожалуй, так и сделаем, — согласился Жигин, — вот до утра доживем и объявим.
Но утром все сложилось иначе.
Дверь распахнулась, и на пороге появился Столбов-Расторгуев. Сердито оглядел сидельцев, коротко спросил:
— Живые?
Не дождавшись ответа, известил:
— А хоть бы и мертвые, все равно бы поднял. Выходи на волю, там карету для вас подали.
Возле зимовья стояла подвода, на ней, лениво перебирая вожжи, сидел Семен Холодов, смотрел в сторону, будто все, что происходило вокруг, надоело ему до чертиков, и он даже голову не желал повернуть, чтобы увидеть, чем заняты люди, беспрекословно подчиняющиеся Столбову-Расторгуеву. Они не только с полуслова понимали его и торопились выполнить любое приказание, им иногда одного взгляда хватало, чтобы сорваться с места. Сам Столбов-Расторгуев пребывал в хорошем настроении, шутил, посмеивался и время от времени хлопал по голенищу валенка короткой плеткой, которую не выпускал из рук. Плеткой этой, появившейся сегодня у него в руках, он забавлялся, как ребенок забавляется любимой игрушкой, не желая расстаться с ней даже на короткое время.
Жигину и Земляницыну велели сесть на подводу, остальные, в том числе и Столбов-Расторгуев, запрыгнули в седла и тронулись тихим ходом по протоптанной уже тропе.