Танец семи покрывал - Вера Ветковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнее время ему казалось, что Марианна знала не только о нем и Заре, но кое-что о нем лично, что он сам о себе толком не знал. Бывают такие старухи, похожие на графиню из «Пиковой дамы», которые смущают людей с нечистыми думами своим проницательным, орлиным взором и способны спровоцировать их на безумные поступки.
— Уж не заболел ли я? — переспросил Чон. — Нет уж, не заболел.
— Замечательная картина, — проговорила Марианна, кивнув в сторону его работы.
— А тебе казалось, что я безнадежен?
— Мне так не казалось.
— Потому что так есть на самом деле?
— Перестань самоедствовать, Павел.
— На фоне Стаси я действительно безнадежен, — произнес Чон.
— На фоне Стаси все безнадежны, — безжалостно отозвалась Марианна, — она ясная и прозрачная, не то что ты и…
— И кто еще? — вцепился в нее Чон.
— Так ты не хочешь есть?
Чон в изнеможении снова взялся за книгу.
— Оставь, я позже поем, — ответил он.
Как только Марианна вышла за дверь, он в бешенстве запустил книгой в стену.
— Нет, — произнес он вслух, — бежать надо отсюда, вот что, бежать.
Куда, с кем — этого он не мог придумать.
Но как будто желая отрепетировать будущий побег в неизвестность, однажды утром Чон собрался и поехал к Коле Сорокину, детскому художнику.
В прежние, «брежние» времена Коля был богат и все свои деньги раздавал налево и направо, как будто они жгли ему руки, всем нуждавшимся в них, и они не переводились — и деньги и нуждающиеся. Сейчас Коля наверняка сидел без гроша, и Чон прихватил с собою сто марок.
Коля жил недалеко от метро «Аэропорт», на тихой улочке Усиевича в однокомнатной квартире. Ему давно пора было стать Николаем Устиновичем, пятидесятипятилетнему Сорокину, но он про себя говорил, что, во-первых, родился Колей и умрет Колей, а во-вторых, все смешалось в поколениях художников, некоторые двадцатилетние «имели достоинство», как говорил Коля, на все пятьдесят, тогда как некоторые пенсионеры его не имели, и к ним обращались запросто, как к студентам.
Чон давно уже не бывал в этих краях, но не ожидал застать здесь большие перемены. Ну, ларьков прибавилось, ну, стали еще роскошнее магазины. И раньше «Аэропорт» не был бедной родственницей Москвы, а теперь, похоже, приблизился к центру, задевая глаз своей роскошью. «Почему, собственно, мой глаз это ранит? — задал себе вопрос Чон, никогда особенно не нуждавшийся. — Неужели я еще жив и могу испытывать те чувства, к которым взывают святые отцы? — Улыбка искривила его губы. — Или я сделался таким лицемером, что сочиняю их на ходу? Сочувствую ли я бедным? Жалею ли калек? Сострадаю бездомным?»
Чон остановился, увидев себя в зеркальной витрине цветочного магазина. Тот, кто на него смотрел в обрамлении лилий и гвоздик… От него хотелось отвести глаза. Но Стася не отводит. Стася смотрит, наглядеться не может. Что она в нем видит? Он ведь вот какой — жестокий, своевольный и похотливый.
— Анекдот я тебе рассказывал про похороны Брежнева? — такими словами встретил его Коля, похудевший и совсем облысевший.
— Рассказывал, — отмахнулся Чон. — Голодаешь?
— Нет, сейчас как раз имею крупный заказ от одного издательства. — Коля тут же принялся метать перед Чоном наброски в карандаше. — Братья Гримм. Гениально?
— Гениально.
— Ты что такой?
— Какой?
— Пасмурный, — определил Коля. — Говорят, на чудесной девушке женился. Вроде я видел ее у тебя, черненькая такая?
«Это он о Заре», — подумал Чон.
— Нет, беленькая.
— Саша Руденко говорил, она потрясно рисует?
— Верно, — согласился Чон.
— Так чего не радуешься жизни? Беленькая жена, да еще хорошая художница…
— Послушай, — перебил его Чон. — Ты давно в Конакове не был?
— Месяц как оттуда.
— И как там?
— Все держится. Зачем тебе Конаково? С женой отдохнуть?
— Нет, один хочу вырваться по старой памяти.
— Выбирайся, Бог в помощь.
Чон собирался погостить у Коли до вечера, даже предвкушал, какой отличный вечер они проведут за бутылкой вина, но еще не доходя до улицы Усиевича почувствовал, что зря предпринял попытку тряхнуть стариной. Тяжесть на душе, неопределенность, туман — с таким настроением не разгуляешься.
— Денег тебе оставить? — спросил он Сорокина.
— У меня есть, — отозвался Коля, еще пристальней приглядываясь к нему.
— Что ты так смотришь?
— Ты не болен, Павел?
— Болен. — Чон поднялся. — Наверное. Пойду домой, приму пирамидон.
— Так зачем приходил-то? — удивился Сорокин.
— Посмотреть на тебя, — сказал Чон. — И себя показать, такого пасмурного.
Зара стояла в мастерской Стаси и Чона и внимательно рассматривала картину Павла. Снизу до нее доносился успокаивающий стрекот машинки Стефана; Чона и Стаси не было дома, да и она сама через полчаса собиралась на репетицию.
Можно сказать, она воспользовалась отсутствием Павла и пробралась сюда, чтобы посмотреть на работу.
Зара мало что смыслила в живописи, несмотря на то что в свое время бедолага Ибрагим пытался просветить ее.
Ее интересовала не живопись вообще, а только работы Чона.
От одной к другой она пыталась проследить течение его внутренней жизни, которая, хоть он этого и не понимал, волновала ее ничуть не меньше, чем его тело. Это Чон настаивал на том, что их близость носит чисто плотский характер, Зара была уверена, что он ошибается, их отношения выстроились на более высоком, духовном уровне, укоренились в мире духов («духов злобы поднебесной», как-то возразил ей Павел), которые правят их жизнями, вот почему они обречены любить друг друга — несмотря ни на какую Стасю, золотую ласточку.
Зара не испытывала прежней ненависти к Стасе, разобравшись в ней до конца, и даже где-то понимала Чона. Стася стала его попыткой прорваться к свету — он сам так когда-то обмолвился, — но дело в том, что он, глупенький, не понимает до сих пор, что его родная стихия — тьма, сумерки, в которых рождаются звезды завтрашнего дня.
И это тоже свет, но свет ночи…
В этой тьме, в этом родном, тихом мраке проговорилась его суть на картине. Эти сумеречные, скошенные безумной луной тени, эти в бессильном бешенстве переплетенные ветви вечернего сада, похожие скорее на сизо-зеленые человеческие внутренности, этот ветер, склоняющий весь мир на свою, ветра, сторону, облака, несущиеся по-над жестокой луной, — вот где живет он на самом деле, и никакие фиалки и маргаритки его жены не вытащат Павла на свет божий, как бы он того ни желал.