Дрезденские страсти - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У каждого человека есть в жизни не то чтобы дни, но даже минуты, которые он может назвать самыми запоминающимися, радостными, которые он, кажется, и на кладбище помнить будет, если существует потусторонний мир. Такими были для меня минуты после того, как я закончил свою речь. Я не хочу показаться нескромным и сравнивать себя с Виктором Иштоци, но я снова после своей речи, как и после чтения его «Манифеста», испытал легкий озноб от сильного нервного возбуждения, подобно ознобу при посещении храма Спасителя. Для того чтоб была понятна сила этого нервного возбуждения, скажу, что я явно увидел в воздухе перед своими глазами бронзовую доску, какую видел в храме, и четкую надпись, выбитую на этой доске, которую, кстати, ранее я тщетно вспоминал в дословной подробности: «Народ русский! Храброе потомство храбрых славян! Ты неоднократно сокрушал зубы устремленных на тебя львов и тигров! Соединитесь все! С крестом в сердце и оружием в руках никакие силы человеческие вас не одолеют».
Лишь когда бурные овации делегатов и публики привели меня в чувство, галлюцинация растаяла в воздухе. Огромной наградой для меня было то, что Виктор Иштоци, этот великий человек, может быть, самый главный враг евреев во всем мире, подошел ко мне и публично пожал руку. Но еще большей для меня наградой было восстановленное единство. Мы все снова почувствовали себя прежде всего антисемитами, а уж потом русскими, венграми, немцами и так далее… С очень умной и деловой заключительной речью выступил Пинкерт. Он сказал:
– Положение пункта первого антиеврейской декларации, представленной форейном крестьян-антисемитов, не может быть принято конгрессом, так как оно касается исключительно Германии и противоречит интересам других стран, а следовательно, и международному характеру конгресса. Но противоречие это только формальное. Антисемиты в Германии ничего не имеют против принятия как Австро-Венгрией, так и Россией подобной же меры. Для евреев вообще необходимы ограничения свободы передвижения, которые облегчают последним перенесение их деятельности в страны, где они лично не известны и потому возбуждают менее недоверия, что позволяет им проводить свои гешефты более успешно. Идеал антисемитов в этом отношении – русские законы о неотлучении евреев с места жительства без особого дозволения властей…
Мне казалось, что день, который так бросал нас то в холод, то в жар, на этом счастливом моменте и окончится. Однако одновременно в виде тумана, в виде облака выявлялось какое-то беспокойство, чудилось, что это день особый, что может случиться еще всякое – и доброе, и недоброе. К прискорбию, это туманное чувство оправдалось.
Усталые от пережитых волнений, мы договорились пойти поужинать в ресторан «Zur Großen Wirtschaft», где по вечерам играла то медная, то инструментальная музыка. Путешественник, правда, отказался, сославшись на некие личные дела, но Надежда Степановна и Павел Яковлевич с радостью согласились, хотя Надежда Степановна прежде пожелала пойти к себе на квартиру переодеться для ресторана поприличнее. Однако, придя в ресторан к назначенному времени, я их там не застал. В ожидании их я с искренним наслаждением послушал Моцарта, Россини, Бетховена… Но время шло, и, зная их аккуратность, я начал волноваться и понял, что случилось нечто необычное. И действительно, отправившись в английскую часть города, где они жили, я застал печальную картину. Оказывается, когда они вернулись с конгресса и Надежда Степановна начала переодеваться, чтоб отправиться в ресторан, принесли телеграмму от Льва Васильевича, брата Марьи Васильевны, о ее кончине. Впрочем, такая телеграмма и такой конец всегда были ожидаемы. Как это ни прискорбно, подобное естественно для чахоточной больной, особенно в той тяжелой форме, которой страдала Марья Васильевна. Это горькая истина, но человек всегда отвергал и будет отвергать горькие истины, когда речь идет о таком друге, каким была для Надежды Степановны Марья Васильевна. Дружба этих двух великих женщин, первых общественных деятельниц русского антисемитизма, для меня всегда будет святой, а их деятельность – примером самоотверженности, не уступающей женам декабристов.
Надежда Степановна, очень бледная, с растрепанными волосами и лихорадочно горящими глазами, лежала на диване прямо в дорогом платье, которое она надела для ресторана, а Павел Яковлевич сидел с ней рядом, держа за руку, и повторял:
– Друг мой, понимаешь, жизнь… Да что поделаешь, Наденька, голубчик мой…
– Ну зачем она поехала в Москву, – повторяла Надежда Степановна, – если бы она воскресла, я бы ее сначала отхлестала, как взбалмошную девчонку, а уж потом расцеловала. Доктора предписали ведь ей безвыездно жить в Ялте… Она всегда была взбалмошной, даже в молодости, когда мы с ней ездили на Волынь, чтоб помочь бедному православному люду, страдающему от евреев… Она после этого сыпным тифом заболела…
– Дорогая Надежда Степановна, – сказал я, – дорогой Павел Яковлевич, я понимаю, нет таких слов, которые бы принесли вам утешение. Да я и не стану вас утешать… Посмотрите в окно. Сейчас вечер. В Große Garten гуляет публика, в «Zur Großen Wirtschaft» играет оркестр. А теперь мысленно унеситесь на Восток. На всем необъятном просторе земли русской народные гуляния в садах. В домах зажглись огоньки, играет музыка, шумит толпа, солдаты лузгают семечки… И каждый из нас бесконечно счастлив, что он русский, что он клеточка этого мирового организма, что он не какой-нибудь там вольный швейцарский гражданин, для которого за пределами его государства-уезда связь с людьми слабеет и замыкается мир его гражданской деятельности. Мы счастливы оттого, что, проехав какие-нибудь сто верст, как здесь в Европе, нам не надо говорить на чужом языке и возиться с таможней. Тот немец на конгрессе хотел упрекнуть нас, назвав русский народ русской кашей… Да, каша, пусть каша, гигантская национальная каша, которая вымешивается ложкой судьбы для того, чтоб люди разных племен быстрее слились в единую братскую семью – Россию. И здесь нам, русским антисемитам-патриотам, непочатый край работы…
– Спасибо, – сказал мне Павел Яковлевич. – Это вторая ваша речь сегодня по тому же поводу, на ту же тему… И она не менее блестяща.
– Спасибо, – сказала и Надежда Степановна, слабо пожав мне локоть. – Спасибо, дорогой друг.
И признаюсь, я снова испытал тог же легкий озноб от сильного нервного возбуждения, хоть аудитория моя на этот раз состояла из двух человек. Нет, в итоге это был все-таки счастливый день для русского антисемитизма. А подлинно счастливый день не может обойтись без горечи утрат, чтоб походить во всем на мать свою – жизнь.
Тем не менее горечь утраты оказала свое воздействие, у Надежды Степановны начался жар, Павел Яковлевич не смог ее оставить, и на заключительном заседании конгресса наша русская делегация была представлена лишь двумя делегатами: мной и Путешественником. Наш конгресс не имел пустых заседаний, как какой-нибудь конгресс медиков, состоявшийся одновременно с нашим и даже по соседству, правда, не в пивной, а в специально отданном зале, о чем мне рассказал один врач, который, будучи участником конгресса медиков, на нашем конгрессе присутствовал в публике. Каждое заседание нашего конгресса чем-нибудь выделялось. Последнее заседание выделилось программной речью Ивана Шимони по вопросам будущего государственного устройства.