Вдали от безумной толпы - Томас Харди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего уж там хвастать! – тут же подхватил Джан Когген. – Мы, дед солодовник, все понимаем, какой вы у нас неслыханно долголетний старец, никто против этого спорить не станет.
– Никто! – поддержал Джозеф Пурграс. – На редкость долголетний, и все вас за это почитают.
– То-то! И когда я молодой был, в цвете лет, меня тоже уважали и любили те, кто меня знал, – не унимался солодовник.
– Ясное дело, любили, как не любить.
В конце концов сгорбленный косматый старик утихомирился, и Генери Фрей, по всей видимости, тоже.
Чтобы закрепить мир, Мэрией попробовала рассмешить всех; смуглая, в грубой заплатанной порыжелой дерюге, она напоминала сейчас мягкой гаммой красок живописную фигуру с какой-нибудь старинной картины маслом в манере Никола Пуссена[18].
– Не знает ли кто какого хромого, горбатенького либо так какого недотепу, кто бы меня, горемычную, за себя взял? – запричитала она. – Уж о хорошем-то мне в мои годы думать не приходится. А вот ежели бы хоть какой подвернулся, для меня это было бы слаще эля и хлеба с сыром.
Когген тут же нашелся, что ей ответить. Оук продолжал стричь и не проронил ни слова. Горькое чувство завладело им и отравило его покой. Батшеба, по-видимому, собиралась назначить его управителем, в котором на ферме ощущалась острая необходимость, поэтому она и отличала его перед всеми другими. А его это положение соблазняло не потому, что оно возвышало его на ферме, а потому, что оно приближало его к ней, к его возлюбленной, которая была еще не связана ни с кем другим. Теперь все его представления о ней смешались и спутались. И то, как он поучал ее, казалось ему теперь полнейшей нелепостью. Она вовсе не играла с Болдвудом, а вот его, Оука, она одурачила, притворившись, будто подшутила с этим письмом. В глубине души он был убежден, что эти малограмотные добродушные работники правы в своих предсказаниях и что Болдвуд сегодня получит согласие мисс Эвердин стать его женой. Габриэль был уже в том возрасте, когда чтение Святого писания перестает быть неприятной обязанностью, от которой, естественно, уклоняется подросток; он теперь частенько заглядывал в него, и сейчас ему припомнились слова: «Горше смерти для меня женщина, чье сердце подобно тенетам»[19]. Это восклицание вырвалось из его сердца, как пена из бурной волны. Что бы там ни было, он все равно боготворил Батшебу.
– Мы, работнички, будем сегодня пировать по-барски, – прервал его размышления Кэйни Болл. – Я нынче утром видел, как они месили громадные пудинги в ведрах – куски жира там были, мистер Оук, ну прямо с ваш большой палец. Я в жизни своей не видывал таких громадных кусков: раньше, бывало, клали кусочки с горошину. А на очаге стоял большой черный котел на ножках, только я не знаю, что в нем такое.
– И два бушеля яблок нарезали для яблочных пирогов, – добавила Мэрией.
– Надеюсь, я сумею всему этому воздать должное, – сказал Джозеф Пурграс и аппетитно причмокнул в предвкушении. – Д-да, еда и питье – отрада человека, они придают бодрость духа малодушному, ежели вы позволите так сказать. Пища – это слово божье для поддержания плоти, мы без нее, прямо сказать, тут же погибли бы.
Стол для ужина, который полагалось устраивать для стригачей по завершении стрижки овец, был накрыт на лужайке перед домом; конец стола перекинули через подоконник большого окна гостиной, так что он фута на полтора вошел в комнату. Здесь, у самого окна, в комнате сидела мисс Эвердин. Таким образом, она была во главе стола, но отделена от работников.
Батшеба в этот вечер была необыкновенно оживленна. Непокорные пряди пышных темных волос живописно оттеняли ее пылающие румянцем щеки и алые губы. Она, по-видимому, ждала кого-то, и по ее просьбе место на нижнем конце стола оставалось незанятым, пока не начали ужинать. Тогда она попросила Габриэля сесть туда и взять на себя обязанности хозяина на том конце, что он тут же и сделал с большой готовностью.
В эту минуту у калитки показался мистер Болдвуд, он прошел через лужайку к окну, где сидела Батшеба, и извинился за то, что он задержался: по-видимому, у них было уговорено, что он придет.
– Габриэль, – сказала Батшеба, – пересядьте, пожалуйста, а туда сядет мистер Болдвуд.
Оук молча пересел на свое прежнее место.
Джентльмен-фермер был одет по-праздничному, в новеньком сюртуке и белом жилете, что сразу бросалось в глаза, так как совсем не походило на его обычный строгий серый костюм. И на душе у него был тоже праздник, что проявлялось в необычной для него разговорчивости. И Батшеба тоже разговорилась с его появлением, хотя присутствие незваного Пенниуэйса, бывшего управителя, которого она прогнала за воровство, на некоторое время вывело ее из себя.
Когда кончили ужинать, Когген по собственному почину, не дожидаясь, чтобы его попросили, затянул песню:
Сидящие за столом выслушали этот романс молча, уставившись на певца задумчиво-одобрительным взглядом, свидетельствующим о том, что эта излюбленная песня в хорошо знакомом исполнении всегда пользуется успехом у слушателей и, подобно книгам всеми признанных авторов, не нуждающихся в газетной рекламе, не требует никаких похвал.
– А теперь, мистер Пурграс, вашу песню! – сказал Когген.
– Боюсь, я захмелел… да и нет у меня таких талантов, – стараясь остаться незамеченным, отнекивался Джозеф.
– Глупости! Ну можно ли быть таким неблагодарным? Вот уж никогда бы о вас не подумал, – укоризненно вскричал Когген, прикидываясь, что он оскорблен в своих лучших чувствах. – А хозяйка-то как глядит на вас, будто хочет сказать: «Спойте сейчас же, Джозеф Пурграс!».
– И верно, глядит; похоже, теперь не отделаешься. А ну-ка, гляньте на меня, люди добрые, никак меня опять в краску вогнало?
– Ничего, Джозеф, краснота ваша в самый раз, – успокоил его Когген.
– Уж как я всегда стараюсь не краснеть под взглядом красоток, – конфузливо признался Джозеф, – но так уж оно само собой получается, ничего не поделаешь.
– Ну, Джозеф, спойте нам, пожалуйста, вашу песню, – раздался из окна голос Батшебы.
– Да, право же, мэм, – сказал Джозеф, явно сдаваясь, – уж не знаю, что и сказать. У меня только и есть одна простая баллада собственного сочинения.
– Просим, просим! – закричали хором за столом.
Осмелев от всеобщего поощрения, Пурграс запел срывающимся голосом какую-то чувствительную песню про пламенную и вместе с тем высокодобродетельную любовь – мотив ее сводился к двум нотам, и певец особенно налегал на вторую. Пение имело такой успех, что Джозеф, не переводя духа, перешел ко второму куплету, но, споткнувшись на первой же ноте, несколько раз начинал снова первую строфу.