«Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма - Ирина Ароновна Паперно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она приписывает изменения тела и «физической природы» человека, которые наблюдает на себе («Бедер не было, грудь вошла внутрь»), непосредственно воздействию власти («Одна зима с Гитлером-Попковым – и уже конец женщине!» (XIII: 52, 67–68)). В послевоенные годы она определяет ситуацию в тех же терминах («Люди заперты, а есть не дают» (XXV: 63, 9–11)) и описывает систему нормирования и распределения еды, которая «создавала» людей разной категории («Создано много категорий людей» (XXV: 63, 9–11)).
И в блокаду, и в послевоенные годы Фрейденберг (как мы только что продемонстрировали) описывает физиологические акты (испражнение и совокупление), происходящие в ситуации насильственной совместности, как результат государственной политики в области жилищного вопроса.
Итак, по мысли Фрейденберг, через системы организации голода и обеспечения населения жилплощадью власть перестраивала и тело человека, и социальное тело общества.
Анализ того, как власть воздействовала на биологические процессы, был не чужд и Лидии Гинзбург в ее блокадных записках. Рассуждая о нормированном питании, она вводит понятие «хорошо организованный голод», а анализируя последствия, проводит параллель между телом блокадного дистрофика и телом осажденного города, человеком и обществом94.
Таким образом, отталкиваясь от тщательно проанализированной ситуации блокады Ленинграда, Фрейденберг, как и ее соседка-блокадница Гинзбург, теоретизировала ситуацию человека по отношению к власти в терминах подхода, который мы сейчас называем биополитическим, – задолго до того, как теория биополитики была сформулирована в трудах Фуко и Агамбена95.
Надзор и идеология
В последней тетради, подводя итоги, Фрейденберг обращается к еще одной институции сталинского режима: всеобщему надзору.
И в этом случае отправной точкой для нее служит советский быт. Надзор является следствием насильственной совместности: на службе, как и дома, человек находится под взглядами других: «Он брошен в „коллектив“ на службе, где за ним следят и на него доносят, в собственной квартире, в собственной комнате и даже в собственной семье» (XXXIV, 144). От человека как такового и домашней сферы она переходит к людям своего класса: «Но особенно связан и закрепощен, особенно находится в полицейском окруженье деятель духовной культуры…» (XXXIV, 144).
Она начинает с само собой разумеющегося:
Я уже не говорю о слежке, регулярных доносах, о надзоре спецотдела, парткома, парторга, студентов и аспирантов, дворников, управхоза, соседей, всяких подслушивателей, осведомителей, агентов тайных и явных из знакомых. Я не говорю о «засекреченных» служащих, которые кишат вокруг каждого отдельного человека, о машинистках, уведомляющих советское гестапо насчет частных рукописей, о телефонном шпионаже, о вскрытии частной переписки. Все это – привычное, неотъемлемое условие советского быта (XXXIV, 144).
Итак, слежка, доносы – это условия «советского быта», и Фрейденберг, оговорившись, что они не нуждаются в комментарии, перечисляет различные типы надзора, осуществляемого как специальными организациями (спецотдел, партком), так и отдельными людьми, наделенными явной или тайной властью (парторг, дворники, студенты, соседи, знакомые).
От надзора за деятелями культуры Фрейденберг переходит к принудительной политучебе, то есть насильственному внедрению сталинской идеологии:
Нас заставляют насильно «изучать» Сталина и присных. Во многих учреждениях запирают двери, не выпуская служащих, которые бегут с насильственных лекций и собраний после рабского трудового и голодного дня (XXXIV, 144).
Во многих учреждениях принудительное обучение идеологии производится при помощи заключения людей в замкнутом помещении. В Ленинградском университете (замечает Фрейденберг) это производится иначе. Она описывает систему всеобъемлющего учета, отслеживающего каждый шаг работника высшего образования, и в эту систему включена политучеба:
Заведены на нас ведомости по форме первой, второй, третьей и т. д. Все наши движения взяты на учет. Ежемесячно мы заполняем ведомость, отображающую каждый наш шаг, каждый наш час, разговор, беседу, лекцию, что угодно. <…> Но это не все. Каждый из нас занесен на особую ведомость по политучебе… (XXXIV, 144–145)
Согласно этой ведомости, за каждым «учащимся профессором» «закрепляются» политтемы с «соответствующей „литературой“» (слово литература поставлено в кавычки).
Каждая тема, каждый «труд» заносятся в графу, где указаны сроки выполнения. Но и этого мало. В другой графе указывается, кто твой «консультант» (т. е. надсмотрщик), когда ты был у него, какую оценку он тебе дал, когда назначил вновь явиться… (XXXIV, 145)
И везде: и в учебном заведении, и на фабрике, и в учреждении – «одно и то же» (XXXIV, 146).
Фрейденберг обобщает свои наблюдения: «Марксизм в стране Сталина не мировоззрение и не метод, а плетка. Это полицейско-карательная категория» (XXXIV, 146). (Она обращается здесь к наивным иностранцам, которые думают, что «у нас развивают и разрабатывают марксизм» (XXXIV, 146).)
Согласно Арендт, в тоталитарном обществе идеология, а именно обладающая «неопровержимой логикой» идея, объясняющая «все и вся», опирающаяся на «научность» и притом независимая от всякого опыта, использовалась как политическая сила огромной мощи. Назвав идеологию и террор двумя основополагающими принципами новой формы правления, Арендт, хотя и понимая важность «идеологической обработки» населения, полагала, что для мобилизации людей «тоталитарные правители частично полагаются на самопринуждение изнутри» (614). Так, по ее мнению, обстояло дело и с популярностью марксизма в Советской России.
Не вдаваясь в положения марксизма и его популярность, Фрейденберг сосредоточилась на другом: она оставила нам подробное описание процесса идеологической учебы, опирающейся на прямое принуждение. С этой точки зрения, внедрение марксистской идеологии было частью общей системы насилия над человеком.
Террор (1937 год)
Концепция Фрейденберг сложилась в те годы, когда она писала свои тетради, то есть в блокаду и в послевоенные годы. В тридцатые годы, во время большого террора, она записок не вела.
Когда зимой 1948/49 года, одновременно с записями текущего дня, в другой тетради Фрейденберг писала историю своей жизни между революцией и войной, она сделала попытку описать «1937 год». «Это был целый год, даже больше, полтора, два года (вторая половина 36‐го и первая половина 38-го) политической чумы…» (Метафора «тоталитарной чумы» встречается и у Арендт (610), как и у других.) «Террор достигал совершенно непредвиденных историей размеров» (XI: 86, 167). Чтобы помочь историкам будущего, Фрейденберг описывает технику сплошного террора:
Арестовывали всех, сплошь, пластами: то по профессиям, то по национальностям, то по возрасту. Хватали без разбора всех: и тех, кто уже хоть раз сидел, и тех, кто был знаком с сидевшим, и кто жил на одной квартире с ним, кто совместно с ним фотографировался, у кого находили адрес или телефон сидевшего (XI: 86, 159).
Она выдвигает принцип «стихийности» террора: арестовывали без определенного выбора, и арест поражал человека, как зараза во время эпидемии, независимо