Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, о чем я? Как-то я разволновался, вещаю тут с пеной у рта… даже нить потерял… А, вспомнил! Перемирие. Что скажешь, Дов? Или нет, ничего не говори. Примем твое молчание за согласие.
Ну вот. Позволь, я и начну. Понимаешь, сынок, я каждый день понемножку думаю о собственной смерти. Изучаю ее. Вроде как ногой пробую воду перед купанием. Не тренируюсь, нет, а оговариваю условия — пока я все еще в силах что-то обсуждать и воображать. Забвение, например. Во время одной из этих кратких вылазок в неведомое я нарыл кое-что о тебе, давнее, почти забытое. В первые три года жизни ты ничего не знал о смерти. Ты думал — жизнь будет длиться без конца. В ту первую ночь, когда ты перебрался из колыбели в настоящую кровать, я пришел пожелать тебе спокойной ночи. Я теперь целую вечность буду тут спать? В кровати для больших мальчиков? — спросил ты. Да, ответил я, и мы сидели рядышком: я представлял, как ты летишь сквозь вечность, сжимая в руках свое детское одеяльце, а ты… Что представляет ребенок, когда пытается постигнуть понятие «вечность»? Несколько дней спустя ты сидел за столом и играл с едой на тарелке. А есть отказывался. Все очень просто, сказал я. Не хочешь — не ешь. Но пока ты это не съешь, из-за стола не выйдешь. Губы у тебя задрожали. А я продолжил: хочешь провести тут всю ночь — дело твое. Мама так не говорит, жалобно пропищал ты. А мне все равно, как мама говорит, сейчас я говорю! Будешь тут сидеть, пока не доешь! Ты зарыдал, и продолжалось это очень долго. Я — ноль внимания. Через какое-то время наступила тишина, ты уже не плакал, только поскуливал тихонько. А потом вдруг, совершенно неожиданно, объявил: когда Йелла умрет, мы заведем собаку. Я удивился. Во-первых, слишком уж в лоб ты это сказанул, а во-вторых… Я и понятия не имел, что ты знаешь что-нибудь о смерти. Разве ты не будешь грустить, когда она умрет? — спросил я, позабыв нашу борьбу за чистую тарелку. А ты ответил, резонно так, взвешенно: но у нас тогда уже не будет кошки, значит, возьмем собаку. Ты совсем успокоился. А как люди умирают? — спросил ты. Они как будто засыпают, ответил я, только не дышат. Ты задумался, а потом спросил: а дети умирают? У меня вдруг защемило в груди. Иногда, ответил я. Наверно, надо было подобрать другое слово. Никогда. Или просто — нет. Но я тебе никогда не лгал. В чем, в чем, а в этом ты меня обвинить не можешь. Ты повернул ко мне личико и, не моргнув глазом, спросил: я умру? Ты спросил, а меня объял ужас, ужас, какого я не испытывал прежде, слезы обожгли мне глаза, и вместо того, чтобы сказать, что положено — мол, нет, ты еще долго-долго не умрешь, или ты, один из всех, будешь жить вечно, потому что ты мой самый любимый мальчик, — я просто сказал «да». Ты закричал: я не хочу умереть! Несмотря на твои бесконечные, сугубо человеческие страдания, ты все-таки был звереныш и, как любой звереныш, хотел жить, греться на солнышке, быть свободным. Ты вопил: не хочу, не хочу! Тебя переполняла страшная несправедливость! И в своей неминуемой смерти ты винил меня.
Ты, верно, удивишься, но в моих вылазках в долину смерти я очень часто встречал мальчика — того мальчика, которым ты был в детстве. Сначала я только диву давался, но вскоре стал нетерпеливо ждать этих встреч. И все пытался понять, почему ты появляешься, да еще в таком виде, хотя мои размышления вроде бы совсем с тобой не связаны. В конце концов я сообразил, что все дело в том, что и как я впервые ощутил, когда ты был маленьким, именно ты, а не Ури — с ним, хотя он родился раньше, меня такие чувства не посещали. Может, другие посещали, а может, и вовсе никакие, потому что я был слишком молод. Разница между вами всего три года, но за эти три года я окончательно вырос, моя юность официально закончилась, и наступила новая стадия: я стал отцом и мужчиной. Когда ты родился, я уже вполне сознавал, что означает рождение ребенка. Я следил, как этот ребенок растет, как постепенно рушится его чистота, как необратимо изменяются черты — от первого стыда, первых разочарований, от отвращения. Ребенок — это целый мир, непостижимый для меня, ускользающий. Я перед ним бессилен. Ну и, разумеется, ты был совсем не похож на Ури. Казалось, ты с самого рождения все про все понимал и знал за мной вину. Ты каким-то странным образом почуял, что тому, кто растит ребенка, неизбежно придется осуществлять против него всякого рода насилие. Я глядел в колыбель, на крошечное личико, искаженное горем — да-да, горем, иначе это не назовешь, ты плакал именно от горя, и никто, ни один ребенок на моей памяти не плакал так, как ты, — в общем, я чувствовал, что виноват перед тобой, хотя ты только родился и воспитывать тебя я еще не начинал. Я знаю, это звучит странно; младенец — он и есть младенец. Но ты, словно зная мою слабину, метил в нее безошибочно. И попадал. А я отступал.
Да, таким я тебя и видел — со светлыми локонами. Это потом волосы у тебя потемнели и погрубели. Многие говорят, что впервые осознали, что смертны, когда у них появились дети. Но это не про меня. И вовсе не поэтому я встречаю тебя на отмелях, когда брожу по берегам собственной смерти. Я был слишком занят собой, битвами своей жизни, и даже не заметил, что маленький крылатый гонец уже выхватил факел из моей руки и молча передал его тебе и Ури. Я не заметил, что с этого момента перестал быть центром, пупом земли, котлом, где жизнь бурлит и, чтобы не пресечься, горит самым ярким пламенем. Огонь во мне начал затухать, но я ничего не замечал. Я продолжал жить, будто это жизнь нуждалась во мне, а не наоборот.
И все же, все же кое-чему ты меня научил — про смерть. Закачал в меня это знание почти без моего ведома, контрабандой. Вскоре после первого твоего вопроса — про умрешь ли ты — я услышал, как ты громко говоришь в соседней комнате: когда мы умрем, нам захочется есть. Простенько так сказал, незатейливо, и снова что-то мурлычешь себе под нос и запускаешь по полу игрушечные машинки. Но я эту фразу запомнил. Мне показалось, что никто никогда не описал смерть так точно: бесконечная тоска без надежды ее утолить. Я испугался того хладнокровия, с которым ты заглядывал в эту бездну. Ты осматривал смерть, примеривался, приноравливался к ней и нашел, наконец, понятную для себя формулу, которая позволила тебе ее принять. Возможно, я придаю слишком большое значение словам трехлетнего ребенка. Но они, пусть случайные, были так красивы! В жизни мы сидим за столом и отказываемся есть, а в смерти нас ждет вечный голод.
Ну, как тебе это объяснить? Как растолковать, почему я тебя немного боялся? Казалось, ты всегда был на самую малость ближе к сути вещей, чем все мы, вместе взятые. Иногда зайду в комнату, а ты там — пялишься в угол. Спрашиваю: что, сынок, такое, на что уставился? Но я тебя отвлек, сбил, и ты уже морщишь лоб и недоуменно ко мне поворачиваешься: мол, как я посмел? Ты выходишь из комнаты, а я иду-таки в угол, иду посмотреть самолично. Паутина? Муравей? Комок слипшейся шерсти, который выхаркнула наша кошка Йелла? Но в углу пусто. Ничего я не находил, никогда. Что с ним не так? — спрашивал я у твоей матери. У него же нет друзей! Ури к тому времени уже подружился со всей округой. Через наш дом лился бесконечный поток детей, и всем нужен был Ури. В углу ему было нечего делать, разве что репетировать французский поцелуй: он обхватывал себя руками, извивался, водил ладонями вверх-вниз по спине, пожимал свою задницу, повизгивал и мотал головой, отчего публика просто покатывалась со смеху. Все смеялись. Но не ты. Ты был не по этой части. Однажды я подрезал усы у помидоров и увидел участок сада, где ты сгреб землю в какие-то рядочки, квадраты и круги, и из каждого торчала палка. Черт возьми, что это? — спросил я у мамы. Она наклонила голову, рассмотрела твое произведение и объявила без тени сомнения: это — город. Вот ворота, вот укрепления, вот здесь — цистерна с водой. Сказала и ушла, а я остался, снова побежденный. Там, где я увидел жалкие кучки земли, она увидела целый город. С первого дня, сынок, ты отдал ей ключи. А мне — нет, не дал. Я издали приметил тебя около садового шланга. Иди сюда! Ты приковылял на коротких ножках, мордашка перепачкана фруктовым мороженым. Что это такое? — требовательно спросил я, указав секатором на земляной город. Ты посмотрел вниз и фыркнул. Потом присел на корточки и начал что-то поспешно выправлять: сметать, укреплять, лепить заново. Потом встал и принялся разглядывать дело рук своих, склонив голову в точности, как твоя мать, под тем же углом. Ах, вот в чем секрет! Надо смотреть на эти кучки под определенным углом! Только я это сообразил, как ты поднял ногу, быстро затоптал город и убежал обратно в дом.