Вечность во временное пользование - Инна Шульженко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насыщенность обрушившейся на него жизни оказалась невероятной: три раза в неделю он ходил на уроки французского языка – первые две недели ему оплатил Реми, потом уже платил он сам, продляя каждую неделю, это были практически все его деньги от подработки санитаром.
В огромном госпитале он учился руками, глазами и ушами. Жить в таком режиме он уставал до полусмерти, но как только возникал Реми, он будто подключал Аделя к мощному источнику энергии, электричеству любви, и ток, горячий, с искрами и звёздочками, каскадами струился по венам, и Адель был неутомим.
Когда его безмятежный возлюбленный, вытянувшись вдоль Сены на разогретой набережной, на виду у всех впервые положил свою голову на пах Аделя, тот едва не оттолкнул его, срываясь в прыжок вверх, в ужасе, что их увидят. Реми предугадал этот рывок и ласково, но ощутимо удержал его бедро своей головой, прижав к тёплой брусчатке.
– Всё в порядке. Мы дома, и всё хорошо. Поцелуй меня.
Первые сухие листья уже потихоньку слетали с платанов, залитые воскресным солнцем парочки и компании, пришедшие на берег, полулёжа, обнявшись или привалившись друг к другу спинами, нежились в уходящем летнем тепле. Бутылки от пива давали красноватые тени, а от вина – тёмно-зелёные, как морская вода, непохожая на воды этой реки.
Не размыкая ресниц, Реми перечислял медленно, и Адель всё понимал:
– Вот: фотографирую звуки словами… Вот катер прошёл. Вопят эти невыносимые грубые подростки… Каблуки прошли. Листва мерцает. И тепло… Кайф. И ты меня хочешь.
Адель наклонился и поцеловал зажмуренный глаз:
– И я тебя целую.
– И ты меня целуешь, кот.
Студент меда, Адель сравнивал свою жизнь до встречи с Реми с обезвоживанием организма. Сильным, серьёзным, смертельным. И только их любовь уже немного оживила его, наполнила и напитала: так расправляются ткани тела под воздействием жидкости – как наполнялась жизнью каждая клетка его существа.
С жалостью он оборачивался на себя прежнего, маленькую обезвоженную куколку вуду, изображавшую человека, чтобы в неё можно было втыкать иголки или отрубить ей голову. И с сочувствием прощался с ней.
Реми часто уезжал на съёмки, всегда ненадолго, и тогда Адель мог выспаться! Жизнь, поделенная на три огромные части – учёба, работа, любовь, – таким образом давала ему набраться сил.
Поэтому он страшно изумился и обрадовался, когда Реми на день раньше, чем Адель его ждал, подкараулил его рядом с их подъездом и, дурачась, закрыл ему рукой глаза. Сердце подпрыгнуло, рот растянулся в счастливой улыбке, закрытые ладонью глаза с длинными ресницами жмурились:
– Реми, я тебя угадал!
Но он не угадал: и грубые ещё чьи-то руки свели вместе его лопатки, больно вывернув плечи, как если бы легко отламывали варёные крылышки цыплёнка, трещащим от скорости скотчем заклеили и связали вместе кисти его сжатых в кулаки рук, на голову, погасив солнце, набросили плотный тканевый мешок, и день померк.
– Я твой персидский кот в мешке. И я тебя целую.
Когда его тут же, ударом пригнув шею, запихнули в машину, он выронил на асфальт ключи.
Как многие любовники в начале связи, ещё совершенно зацикленные даже не столько друг на друге, сколько каждый на самом себе в свете этой пока новой сексуальной и личностной комбинации, Виски и Беке свой роман вовсе не афишировали.
Что было несложно: вместе они не жили, и посреди ночи Беке к неудовольствию любовника, рассчитывавшего на утренний секс («Ты что? Я в том возрасте, когда каждый стояк может оказаться последним!») уходила, тихо защёлкнув замок. Даже ключи брать отказывалась, отшучиваясь: «Это меня слишком ко многому обяжет».
Виски злился, но делал вид, что ему всё равно. Зато она могла приехать под утро совершенно внезапно, против договорённости на послезавтра, долго трезвонить в старый звонок с улицы у ворот, и пока он, проклиная давно сломанный домофон и чертыхаясь на мелких камушках двора, босой бежал открывать, молча любовалась розовеющим рассветным небом и чёрной ветвью старинной акации, будто перелезавшей через каменную кладку стены из соседнего двора худенькой девичьей фигурой.
Не мог же он не открыть?
Не мог – как не может отказаться от еды обжора. Виски был натурально сексуальным обжорой, всеядным Гаргантюа секса и, когда пытался выдавать себя за гурмана, она только насмешливо поглядывала на него: ну-ну.
Беке отмечала, как он сканирует любую женщину, оказывающуюся на траектории его взгляда. Как профессиональный портной: ОГ, ОТ, ОБ. И прекрасно понимала, что при той простодушной любви к деланию секса, которой он наделён, он найдёт утешение всегда и везде. А ещё, вероятно, это можно назвать сексуальным буддизмом: всё, что ни есть, – есть хорошо. И если бы он был псом, натасканным на наркотики, как бы ни был этот наркотик упрятан, скрыт фоновыми отвлекающими нелепыми проявлениями или некрасивостью, он просекал его в сексуально одарённой женщине всегда.
Её лучшие любовники тоже оказались как раз вовсе не те, кто «любил» именно её, Ребекку Прекрасную, «личность», «душу» или «ум» в ней. Лучшими любовниками, с которыми можно было оставаться в постели собой и никогда не имитировать удовольствие, были как раз вот такие же «вагинопоклонники». Эти наслаждались первичной субстанцией и воздавали ей должное, вне зависимости от талантов приготовления и подачи: ели, пили, вылизывали, собирали пальцами и языком всю до последней капли подливу и никогда не отказывались от ещё капельки.
В этом смысле ей ревновать Виски или ему ревновать Беке было бессмысленно: никаких обязательств, кроме удовлетворения временной ненасытности обладания друг другом, они не разделяли. Ничто не мешало им забыть друг о друге в любой день.
Кроме желания.
Но четырёх месяцев – минус почти три недели на идиотскую ссору – для утоления этой тяги пока оказывалось недостаточно.
Пикируясь и иронизируя, они немного разведали болевые точки и смешные, но неприкосновенные пунктики друг друга, определили границы комфорта и любимых обоими поддразниваний, и через какое-то время перестали скрывать хотя бы от самих себя, что они да, пара. Да, сейчас так. Сегодня, например, вечером. Ну хорошо.
Подобно большинству сверхобаятельных харизматичных любимцев публики, Виски был страшным треплом. Он комментировал, рассуждал вслух, разумеется, по каждому поводу имел собственное мнение, спорил – если больше было не с кем, с самим собой – почти всё время. Иногда Беке хотелось набросить на него платок, как набрасывают на клетки с болтливым попугаем, чтобы просто поспать.
В числе прочих рассказов он сразу выболтал ей все свои – ну, те, что мог упомнить и, разумеется, без имён – любовные истории. Очень скоро она так же знала забавные обстоятельства утраты ненавистной ему девственности с единомышленницей-одноклассницей. В ответ он требовал аналогичных откровений и от неё, и отмалчивание Беке выводило его из себя.