Алмазный мой венец - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рассказываю, как у нас в семье ценился юмор и как мойбратец, еще будучи гимназистом приготовительного класса, сочинял смешныерассказы – вполне детские, но уже обещавшие большой литературный талант.
Все это я говорю для того, чтобы подвести аудиторию кпониманию источников юмора, которым пронизаны «Двенадцать стульев».
Я говорю довольно связно, повторяя уже много раз говоренное,а в это же самое время, как бы пересекая друг друга по разным направлениям и вразных плоскостях, передо мной появляются цветные изображения, таинственнымобразом возникающие из прошлого, из настоящего, даже из будущего, – порождениееще не разгаданной работы множества механизмов моего сознания.
Говорю одно, вижу другое, представляю третье, чувствуючетвертое, не могу вспомнить пятое, и все это совмещается с тем материальныммиром, в сфере которого я нахожусь в данный миг: маленький золотой карандашик вруке, голубые прописи между линейками большой тетради, переделкинская зелень заокном, сильно тронутая сентябрьской желтизной, или же наоборот – свинцовоемайское небо, лужи, покрытые рыбьими глазами весеннего дождя.
…и еще много непознанного в психике, над чем всю жизньтрудился Павлов и гадал Фрейд.
Запись Ю. П. Фролова, сообщенная в книге С. Д. Каминского«Динамическое нарушение коры головного мозга», М., 1948, стр. 195 – 196:
«Павлов говорил: когда я думаю о Фрейде и о себе, мнепредставляются две партии горнорабочих, которые начали копать железнодорожныйтуннель в подошве большой горы – человеческой психики. Разница состоит, однако,в том, что Фрейд взял немного вниз и зарылся в дебрях бессознательного, а мыдобрались уже до света… Изучая явления иррадиации и концентрации торможения вмозгу, мы по часам можем ныне проследить, где начался интересующий нас нервныйпроцесс, куда он перешел, сколько времени там оставался и в какой срок вернулсяк исходному пункту. А Фрейд может гадать о внутренних состояниях человека. Онможет, пожалуй, стать основателем новой религии».
Почему же я обращаюсь к этим молодым итальянцам илифранцузам славистам, студентам и студенткам, которые стараются записать моюнеорганизованную речь в свои блокноты, а сам я смотрю – быть может, последнийраз в жизни – в окно на средневековый двор старинного Миланского университета,на белые и черные статуи, на аркады, окружающие невероятно просторный двор, нопри этом почему-то думаю о судьбе старых европейских деревьев, которымопоздавшая весна не позволяет еще зазеленеть, – черных многовековых деревьев,вечно преследующих меня по дорогам Брабанта, Фландрии, Уэльса, Нормандии,Пьемонта, Ломбардии?…
Одни из них бегут за мной и не могут догнать; другие убегаютот меня за горизонт, и я не могу их догнать.
Но все они кажутся мне лишь черными скелетами, хотя я изнаю, что в них надежно теплится зеленая жизнь, никогда их не покидающая; летомона бушует, осенью начинает осторожно прятаться, зимой таинственно спит,прикидываясь мертвой, в корневых сосудах, в капиллярах, среди возрастных колецсердцевины, но никогда не умирает, вечно живет.
Лето умирает. Осень умирает. Зима – сама смерть. А веснапостоянна. Она живет бесконечно в недрах вечно изменяющейся материи, толькоменяет свои формы.
Самая волнующая форма – это миг, предшествующий появлениюпервой зелени на черноте якобы мертвых древесных развилок.
Может быть, это март в Александровском парке, где мама, всячерная, как и деревья вокруг нас, стояла возле мертвого розариума, и черныйветер с моря нес над трепещущим орлиным пером ее шляпы грузные дождевые облака,и все в мире казалось мертвым, между тем как весна незримо, как жизнь моего ещене родившегося братишки, уже где-то трепетала, и билось маленькое сердечко.
Брат приехал ко мне в Мыльников переулок с юга, вызванныймоими отчаянными письмами. Будучи еще почти совсем мальчишкой, он служил вуездном уголовном розыске, в отделе по борьбе с бандитизмом, свирепствовавшимна юге. А что ему еще оставалось? Отец умер. Я уехал в Москву. Он остался один,не успев даже окончить гимназию. Песчинка в вихре революции. Где-то в степяхНовороссии он гонялся на обывательских лошадях за бандитами – остаткамиразгромленной петлюровщины и махновщины, особенно свирепствовавшими в районееще не вполне ликвидированных немецких колоний.
Я понимал, что в любую минуту он может погибнуть от пули избандитского обреза. Мои отчаянные письма в конце концов его убедили.
Он появился уже не мальчиком, но еще и не вполне созревшиммолодым человеком, жгучим брюнетом, юношей, вытянувшимся, обветренным, спочерневшим от новороссийского загара, худым, несколько монгольским лицом, вдлинной, до пят, крестьянской свитке, крытой поверх черного бараньего мехасиним грубым сукном, в юфтевых сапогах и кепке агента уголовного розыска. Онпоселился у меня. Его все время мучило, что он живет, ничем не занимаясь, намоих хлебах. Он решил поступить на службу. Но куда? В стране все еще былабезработица. У него имелись отличные рекомендации уездного уголовного розыска,и он пошел с ними в московский уголовный розыск, где ему предложили место, каквы думаете где? – ни более ни менее как в Бутырской тюрьме надзирателем вбольничном отделении.
Он сообщил мне об этом не без некоторой гордости, прибавив,что теперь больше не будет мне в тягость.
Я ужаснулся.
…мой родной брат, мальчик из интеллигентной семьи, сынпреподавателя, серебряного медалиста Новороссийского университета, внукгенерал-майора и вятского соборного протоиерея, правнук героя Отечественнойвойны двенадцатого года, служившего в войсках Кутузова, Багратиона, Ланжерона,атамана Платова, получившего четырнадцать ранений при взятии Дрездена иГамбурга, – этот юноша, почти еще мальчик, должен будет за двадцать рублей вмесяц служить в Бутырках, открывая ключами больничные камеры, и носить на грудиметаллическую бляху с номером!…
Несмотря на все мои уговоры, брат не соглашался отказатьсяот своего намерения и аккуратно стал ездить на трамвае в Бутырки, до которыхбыло настолько далеко от Мыльникова переулка, что приходилось два разапересаживаться и еще одну остановку проезжать на дряхлом автобусе: получалось,что на один только проезд уходит почти все его жалованье.
Я настаивал, чтобы он бросил свою глупую затею. Он уперся.Тогда я решил сделать из него профессионального журналиста и посоветовалчто-нибудь написать на пробу. Он уперся еще больше.
– Но почему же? – спрашивал я с раздражением.
– Потому что я не умею, – почти со злобой отвечал он.
– Но послушай, неужели тебе не ясно, что каждый более илименее интеллигентный, грамотный человек может что-нибудь написать?
– Что именно?