Русский садизм - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот пламенный трибун и великий гуманист всей своей романтической душой, всем своим переполненным любовью сердцем стремился к социальной справедливости, к свободе от какого бы то ни было диктата, он мечтал о крестьянской воле, о земле, возвышенном труде, хотел, чтобы, идя за плугом, украинский хлебопашец пел веселые песни, не оскверняя язык проклятиями в адрес Ревтрибуналов и карательных отрядов ЧК…
Вот почему, узнав о революции в Венгрии, этот замечательный человек решил идти на помощь венгерским братьям. После взятия Одессы батько был единственным полководцем, способным возглавить поход на Европу. Он понимал, насколько опасна эта миссия, но считал себя обязанным идти на риск, а то и на верную гибель, ведь там, в Венгрии, задыхались в тисках Антанты и погибали от румынских и чехосла-вацких штыков братья по классу — венгерские крестьяне и угнетенный рабочий класс.
Но и враги атамана в те дни не дремали. По донесениям разведки как раз в период развития революционных событий в Венгрии командующий фронтом получил секретную директиву ЦК о ликвидации атамана Григорьева. Завистники на фронтах и их высокие покровители в правительстве Советской Украины и в самом Совнаркоме не хотели европейской славы батька. Они понимали, что в случае освобождения им Венгрии и успешного похода вглубь Европы вплоть до Берлина, где уже рвался в бой немецкий пролетариат, Григорьев станет популярной и опасной фигурой, способной на резкие действия, которых в Центре весьма опасались.
Перед венгерским походом Григорьев увел свои войска на короткий отдых и переформировку в родные села. И что же бойцы батька там увидели? Они увидели реквизиции продотрядов, садизм уездных ЧК, произвол Ревтрибуналов.
И тогда атаман вспомнил одесский ревком. В ярости он стал хватать коммунистов, и напрасно летели в Центр испуганные телеграммы командующих с просьбами унять ненасытные продотряды и карательные отряды ЧК.
Батько выдвинул лозунг «Долой мародеров-чекистов!» и под этим лозунгом начал борьбу с Советами, громил Елизаветград, Александрию, Знаменку и Долинскую.
Целую неделю батько отважно и не без успеха сражался против советского произвола, но седьмого мая командующий Третьей украинской армией Худяков предъявил Григорьеву ультиматум: в случае непрекращения военных действий атаман будет объявлен вне закона, арестован и расстрелян без разбирательства и суда…
Что написал инженер Михайлов в своих воспоминаниях ради назидания потоллкалл
Всю зиму нас с Маузером мотало по стране. Мы были измучены и истощены. Оправившись от ранений и придя в себя после немыслимых военных походов, мы решили искать спасения от голода на Украине. Отправившись в путь весной, мы очень удачно взяли штурмом александрийский поезд. В ночных сумерках кое-как забрались в вагон и заняли два места в проходе. После станционного шума, сутолоки и суматохи народ в вагоне начал потихоньку подремывать. Задремали и мы с Левкой.
Ночью кто-то наступил мне на руку, и я, вскрикнув спросонья, проснулся. Возле Левки, склонившись в три погибели, стоял черный человек и держал перед его носом зажженную спичку. «Слышь, еврейчик, — сказал он громким шепотом, — опростай местечко для мово командира…» Левка пробормотал что-то и отвернулся. Но человек не отстал, он ласково потрепал Левку по плечу и снова развернул его к себе. Сгоревшая спичка обожгла ему пальцы, он выругался и полез в свой сапог. В свете станционных огней я увидел, как он достал из-за голенища нож и приставил его к Левкиному горлу. «Ну, жидяра, вставай, тебе же говорят», — уже грубо прошипел он, теснее прижимая нож. Я сел на полу, готовый вмешаться, но тут Левка опять что-то пробормотал, повернулся и из-за пазухи у него оглушительно громыхнуло и вспыхнуло, а черный человек без звука повалился прямо на меня. Народ вокруг заполошно повскакивал со своих мест и напрасно, потому что непонятно откуда раздалось еще несколько выстрелов, и едким пороховым дымом заволокло весь вагон. Крики, ругательства и проклятия вскоре стихли, но никто уже не спал, а мы с Левкой, взяв убитого за руки и ноги, кое-как подняли его к окну, сложили в пояснице и выпихнули на железнодорожную насыпь.
Под утро мы опять задремали, но спать так и не пришлось: поезд медленно двигался, по вагонам сновали какие-то люди, обвешанные оружием, раздавались крики и ругательства, кого-то били по морде, кто-то плакал и молил о пощаде, вдалеке слышались артиллерийские раскаты.
Левка толкнул меня локтем в бок и сказал: «Смываемся…». Мы начали потихоньку пробираться к тамбуру, пропихиваясь сквозь плотную толпу людей. Неожиданно перед нами возник розовощекий детина, обтянутый английским френчем, и с загадочностью в голосе проговорил: «Стой, братушки… Чтой-то ваши рожи мне не по нраву… А ну, покажь документик!». Левка, который стоял перед ним первым, пнул детину кулаком в живот, и пока тот, охая, приплясывал на месте, мы рванули к выходу по мешкам и котомкам. На вопли детины сбежались его товарищи, нам заломили руки, Левке досталось рукояткою револьвера по голове, мне просто заехали по морде и поволокли по вагону.
В тамбуре наши захватчики крикнули кому-то: «Подбирай!» и двумя пинками вытолкнули нас наружу. Внизу, под насыпью, мы попали в чьи-то потные руки, нас обшарили, отобрали у Левки оружие, потом некоторое время молча теснили лошадьми, потом, подняв каждого за шиворот и усадив на крупы скакунов впереди себя, тронулись.
Доехав до жилья, спешились возле какого-то куреня; навстречу вышел малорослый мужик, похожий на боровичка, широкоплечий, крепенький, с тупым выражением в лице, низколобый и с маленькими шарящими глазками. Одет он был в трофейное, новое, но мятое и мешковатое, на голове фуражка, через плечо — портупея, на боку огромная деревянная кобура. Посмотрел хитренько и приосанился.
«Вот, батько, петлюровских лазутчиков споймали, — сказал, обращаясь к нему, один из конных. «Давай их до меня», — отвечал тот.
Нас ввели в дом. Внутри стоял обычный крестьянский стол, рядом два резных антикварных стула, видимо, из разграбленной усадьбы; на одном из них восседал за кипой бумаг молодой человек довольно приятнои наружности, пухленькии, маслянистый, похожий на нажравшегося сметаны кота.
«Глянь, Борзых, — сказал, входя следом за нами, тот, кого назвали батьком, — петлюровские шпиёны снизошли до нас, — сподобился я, видать, на старости-то лет».
Мы с Маузером принялись убеждать их, что никакие мы не шпионы, а гражданские люди, сельские учителя, пробираемся, дескать, с голодухи к родственникам в Александрию.
«Никифор Александрович, — сказал Борзых, — ты на рожи-то их глянь — какие же они петлюровцы, тем паче, что вот этот — еврейской национальности, а таких у Петлюры отродясь не водилось». — «И то правда, — отвечал Никифор Александрович, — тока у меня ему не слаще придется, чем даже у Петлюры. Я же его резать таперя буду, кто бы он ни был — петлюровец али белый гвардеец… Не люблю я жидовскую нацию, через их вся безобразия в У крайне. И напрасно ты, Борзых, возражаешь атаману, ты ж столичный хлыщ и не знаешь местности. Тута ежли в лавке человек, то еврей, и кто деньги в рост дает — еврей, а нонче глянь окрест: кто в продотрядах, да в ЧК, кто в ревкомах и в иной местной власти? А на самый верх взгляни! Мабуть, лишь Антонов-Овсеенко москаль. Да и тот, сука, дрочит на меня! Знаешь что, Борзых, кликни мне Юрка Тютюнника, он петлюровских знает, как облупленных. Впрочем, что тут дознаваться, кликни лучше Кухтенко, пущай поставит их к стене». — «Батько, зачем? — сказал Борзых, — что проку от их погибели? Определите их к какому-нибудь стоящему делу, а то дайте мне в подмогу летописи переписывать, чай, думаю, грамотные учителя-то?»