Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только это было совсем не так. Это я – я шел! И я стоял сбоку, смотрел на него.
Говорят, каждый может иметь множество душ, и называется это просто: ши-зо-френия. А я нормальный! Все двадцать четыре мои года, и вовсе не сорок четвертый, слушайте! год сейчас!..
Я, Котов, глядел сквозь решетку: уходила в штрафбат первая партия. В штрафную роту. И крайний слева, ближе ко мне, шел Лешка Быстров.
– Леша! – крикнул я, но он не повернул голову.
У него было самое обыкновенное, почти деревенское, круглое лицо, веснушки, нос-кнопка, рыжеватые, стриженые волосы и смешливые у него, большие глаза. Я его помню всю мою жизнь.
Он был старше года на полтора и поступил в ИФЛИ перед войной, в Московский институт философии, литературы, истории, на канонерке самый близкий был мой приятель.
Мы с ним на берегу, уж очень хотелось жрать, хотя паек был у нас плавсоставский, утащили две коробки с банками американской свиной тушенки, и списали Лешку «по заповеди» (не укради), это жаргон их, у штрафбатов.
Он не выдал меня, а думал, наверно, я выдал?!.
Он уходил, не посмотрел, прощаясь. А ведь я уходил туда же. Разве что по-ихнему у меня: «непочтение родителей». У меня еще книжка была его, затерялась. Поль Валери, Избранное. Москва, 1936 год…
Я стоял у цветов на коленях.
– Даня, любимый! Родной мой! – это Верка пыталась с трудом поднять меня с колен. Я рукой оперся об пол – встать. Очень сильно болело под самыми ребрами, вверху живота, резало.
Я встал и согнулся.
– Вер… посмотри, Вер! – сказал я. – Какие у меня глаза? Они не желтые? Если желтые – желтуха. Опять. Склеры желтые!
– «Опять»?… Почему? Ты что!..
Она поставила меня у окна, держа за плечи, против света рядом с чертовыми этими цветами, я выпрямился, она стала на цыпочки, моргая, очень близко глядя в мои глаза, милая моя. Ничего желтого не было.
Когда вернулись мы, наконец, к себе, я все щупал живот. Больше не болело, и никогда вообще желтухи у меня не было.
Я проснулся среди ночи. Я лежал лицом к стене, а в спину Веркино дыхание. Не пуская, всем телом она прижималась ко мне, нежные груди ее, живот… положила свою ногу на мои ноги, и рука ее, обнимая, на моей груди, не отпускала.
Очень осторожно, медленно-медленно я стал поворачиваться, и она, ожидая, охотно легла на спину. И не проснулась.
Осторожно я перелез через нее. Нашарил ощупью на стуле рубаху, тренировочные штаны, тапочки на ковре, выскользнул в коридор.
Я сидел на табурете в коридоре, одетый.
Рядом, вдоль стенки, столик с телефоном, дальше вешалка стоячая, на ней куртки, плащи. Прямо – дверь.
Свет от луны в окне шел из открытых дверей кухни и еще, тусклый, из спальни, шторы мы не задвигали, и различал я все, знакомое, в полутьме.
На противоположной входным дверям коридорной стенке висели две картины. Небольшие, под стеклом, на разной высоте. Отсвечивало одно стекло.
Я знал, что на каждой картине, но смотрел, стараясь увидеть. (Нет, я не трус. А почему не поворачиваешься ты к дверям?… Для чего же встал? Я не трус!)
Наверное, казалось только, что до этого спал. Наверное, знает каждый такое: вроде не спишь совсем, а глаза закрыты, все слышишь, подушку чувствуешь, одеяло, свое тело, но что-то видится, сон, не сон, а так что-то.
Вот я стою один, пол деревянный, паркет. Недостроенный дом или разрушенный?… Разрушенный. Потому что этот пол вместо крыши теперь. Близко стена соседняя, на ней высоко балконы, меленькие, старинные, засыпаны снегом.
Они сидят там, тесно, на балконах, перекуривают, смотрят сюда, тихо разговаривают, посмеиваются. Надо мной?…
Тогда (я?) иду, еще прихрамывая на раненую ногу, к непонятной машине. Она похожа на маленький трактор. Сажусь за руль. И еду прочь по каким-то кабелям, под колесами трещит паркет.
Они перестают смеяться. Я подъезжаю к самому краю бывшего этого, многоэтажного дома. Машину надо почему-то опускать вниз на тросе. Я беру трос.
Они сачки и трусы, но я стану спускаться.
– Погоди, – сверху, издалека, с балкона, говорит старшой. – Брось сюда конец. Будем спускаться, Яша…
Я сижу в коридоре на табуретке. Вон входная дверь.
Медленно я иду, подхожу к дверям, снимаю с вешалки чужой ключ.
Почему я иду на цыпочках?… Чтобы не разбудить Верку?
Наконец… Наконец, я отпираю соседскую дверь.
Все тот же запах. Душно, темно. Где выключатель… Шарю пальцами, ладонями по стенкам.
Родственница стариков говорила Верке, что у них есть приспособление в кухне – чтобы сам собою зажигался свет, сам собою гас, на всякий случай, чтобы чужие думали, видя со двора: люди живут.
Я смотрю в сторону кухни. Свет не зажигается.
Когда я был маленький, отец старался, все приучал меня не бояться темноты. Я жил у бабушки летом, было мне шесть лет. Городок на Волге, бабка жила не в собственном доме, в коммуналке, длинный коридор без лампочки, или казалось тогда, что длинный, в конце кухня, рядом уборная. Отец приедет завтра, ему бабка скажет, что я боюсь. И я пошел в коридор.
Я нашел в конце концов выключатель, зажег свет.
Впереди, в комнате у окна, цветы.
Я стоял перед цветами. Корабельная дверца где?… Только брезентовый полог передо мной…
Сквозь раздвинутый брезентовый полог (я?) выглядываю наружу из крытого кузова грузовика, где спал.
Уже утро. И тишина. Одни ручьи журчат и пересвистываются птицы…
Яков спрыгивает с заднего борта грузовика на землю. На нем рабочая черная куртка, лыжные штаны, кеды, на голове кепка.
Я гляжу на него сбоку: он (я?…) озирается счастливо. Он совсем не мальчик, в волосах из-под кепки седина. Дубовая роща рядом, а на поляне ландыши, очень много ландышей. Как хорошо всё же жить на земле.
Яков идет по дороге к речке, по мокрым, светло-коричневым, свернувшимся в трубку опавшим листьям. Кругом потрясающий лес. Высоко-высоко над головой громадный зеленый свод, и такой запах тут, что кружится голова.
Это уже не ландыши – черемуха и сирень. Черемуха высокая, высокая древесная черемуха, а сирень подлесок. Ясень, вязы. Долинные широколиственные леса.
Когда идешь по дороге, кажется, что все еще должно быть хорошим. А тридцать пять… Почти полжизни прожито. И нельзя настолько, надолго уезжать от любимой. Но можно ли не уезжать? Он будет, как всегда, собирать образцы лекарственных растений, и приедут скоро коллеги из института. Тихий-тихий ты человек, Яков.
Тихий…
– Папа, а, папа, скажи, сколько ты немцев убил?
– Знаешь, говорит Яков с трудом (мне говорит? я его чувствую, я чувствую его, как себя!), – сыну ведь восемь лет, он в школу надевает на утренники, на их маскарад, мою тельняшку, представляет пирата, он гордится мною: есть медаль, папа герой. А меня в штрафбате осколком ранило еще на палубе в десанте. О чем рассказывать. О действующем флоте разве, «юнкерсах» над нами, мины впереди, волны через борт, маленькая канонерка. Нас после госпиталя, ограниченно годных, запихнули в стройбат.