Годы, тропы, ружье - Валериан Правдухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К костру подходит переодевшийся в сухую одежду угрюмый профессор. Он мрачно смотрит на нас, на портянки и, нервничая, спрашивает:
– Кто развесил эту гадость?
– Я. В чем дело?
– Вы с ума сошли. Над чайником. Это же не гигиенично!
Кровь бросилась мне в лицо. Не сдерживая себя, я резко ответил:
– Здесь не гостиная и не лаборатория. Не гигиенично? Тогда будьте добры сами развести себе костер и скипятить чайник, не пользуясь чужим трудом.
Петрович фыркает от удовольствия. Айдинов с улыбкой останавливается и наблюдает за нами. Макс и Гоша еще выше задирают свои ноги над огнем. Профессор резко повертывается, идет к палатке. От палатки бросает:
– Это безобразие, это нахальство! Я буду жаловаться…
Петрович тихо, но четко бросает:
– Медведю пожалуйся, он заступится…
На минуту воцарилась тишина, потом ее неожиданно нарушил чей-то смех из-за кустов. И вдруг все мы, сидевшие у костра, захохотали. Сперва поодиночке, с перерывами, а потом – все дружно, громко, весело и неудержимо. Это была дикая сцена… Для нас всех смех был нервной разрядкой от усталости, напряжения и холода. Мы дико вопили минуты три, как дикари, от охватившего нас пьяного безумия. Я пытался сдержать себя, бросился лицом в свою беличью тужурку, но смех душил меня. Макс упал ногами в костер. Петрович ползал по земле на животе, Айдинов скатился куда-то в ложбинку… Из палатки выскочил Трегер, посмотрел на нас ненавидящими глазами, опять скрылся.
Впервые после такого тяжелого дня я не в силах был сразу уснуть. Было смешно и стыдно и за себя и за профессуру. «Как слаба и несовершенна человеческая машина, дающая такие неожиданные и дикие перебои при малейших невзгодах», – думал я, ворочаясь с боку на бок по горячей земле, согретой костром.
Вторую неделю ползем скалистыми коридорами, взбираясь вверх по падающему с Саянских гор, беснующемуся в каменных тисках, изогнутому лезвию Тагула. Никто из нас не ждал такого утомительного путешествия. Переходы наши с каждым днем становятся короче. Едва-едва преодолеваем за сутки десять километров. Далеко, за сотню километров позади нас, осталась последняя сибирская деревушка, о которой каждый день со вздохами вспоминает Иван Миронович. Сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. Сосны, пихты, ели нескончаемыми полосами бегут за нами; такие же необозримые полосы их каждый час выплывают нам навстречу. Исполинские темные горы крепко запрятали нас от мира. И только солнце, выползая из-за них по утрам, смягчает их суровую темь. У меня болит спина от бечевы, на которой я тащу лодку. Я разбил уже свои сапоги и теперь бреду в запасных броднях. Узнать меня трудно: зарос волосами, как папуас, почернел от солнца, грязи, воды, укусов комаров и мошкары, как старый негр. Рубаха и штаны мои давно уже превратились в живописные лохмотья.
Каждый день на заре мне кажется, что я уже не в силах подняться: не разгибается спина, ноги деревенеют, не слушаются. Но вот протащишься с километр, и снова твоя машина работает. Когда меня сменяет в упряжке Макс, я ухожу в сторону от берега с неунывающей лайкой – Черным. Он находит рябчиков, глухарей, ненужных сейчас белок и бурундуков, которыми он питается. Взлет тяжелой копалухи и глухой клекот молодых глухарей приводят меня в дрожь. Но это не обычные охотничьи волнения, а жадность голодного существа, мечтающего о вечерней мясной похлебке. Даже профессора не могут скрыть своего удовольствия, когда я или Макс являемся из тайги с птицей. Сейчас я, как и Иван Миронович, ненавижу тайгу. Здесь невероятно трудно раздобыть дичину. Тайга мертва, как пустыня. Глухарей по берегам совсем мало, а нашу компанию не накормишь и пятью рябчиками. С тоской вспоминаю Уральские степи, где легко ходить, где на каждом шагу встречаются птицы, зайцы, где по речушкам можно всегда промыслить рыбу.
Сегодня на рассвете, когда загас ночной костер и меня ожгло утренним морозцем, я вскочил с постели и, поеживаясь от холода, разминая одеревеневшее от усталости тело, спустился с ружьем на берег. Думал в прибрежном ельнике поискать рябцов. Профессора еще покоились в своих палатках: они потребовали от нас, чтобы мы не тревожили их раньше девяти часов.
Айдинов втащил свою лодку на песок и, сидя на ее опрокинутом днище, старательно паклевал ее, держа в зубах просмоленные клочья чесаной конопли. Рядом с ним сидит повязанный полотенцем скучный Иван Миронович (шапку он потерял в пути) и плачется на свою судьбу:
– Дома я дров бы на зиму теперь запасал, а здесь что? Время напрасно теряю и себя изнуряю. Понесло меня с вами, старого дурака. Думал, на зверя меня наведете. Заработать рассчитывал, а тут, то и гляди, голову свернешь. Нет, больше меня и шаньгами сюда не заманите! Ищите дураков помоложе.
Увидав меня, кавказец широко улыбнулся и отрывисто бросил в мою сторону сквозь паклю в зубах:
– Купаться хочешь? Хорошо… Вода горячая. Пар, как в бане.
Кругом – над рекою, на горах, над лесом, на отяжелевших за ночь ветвях деревьев – клубился дымчато-серый холодный туман. Солнце чувствовалось, оно уже всходило за горами, но от этого было еще холоднее и неприветливее, как от тоски по далекому другу. Я уселся рядом с Айдиновым в лодку, закурил свою трубку.
– Что же, елдаш[29], скоро мы дотащимся до зверя?
Айдинов улыбнулся, наивно оскалив ряд белых зубов, блеснув в мою сторону белками ярко-желтых глаз:
– Да мы уже добрались. Зверя и тут немало гуляет. Только стрелять его нельзя.
– Почему?
Иван Миронович жадно, с раскрытым ртом глядел на нас, ловя каждое наше слово.
Айдинов подмигнул в его сторону и стал объяснять мне обычаи сибирских промышленников. Оказывается, мы проходили теперь владения Максимыча, нашего старшего проводника. Неподалеку отсюда, на той стороне, в падях Жерновой горы, есть и солончаки, куда ходят изюбри полакомиться солью, но промышленник не позволяет на них охотиться другим. Здесь исстари так заведено: охотник владеет правом собственности на солончаки, впервые найденные им или искусственно им самим устроенные. Он делает вокруг на деревьях крестообразные зарубы, и этого достаточно, чтобы другой охотник не смел здесь промышлять. Нарушение этого естественного права карается сурово: не раз случалось, что молодые промышленники не возвращались из тайги. То же самое и с промыслом на белку. Там, где кто-нибудь расставил свои плашки (примитивные ловушки зажимного типа), там исключительно его охотничье поместье, другой охотник туда не зайдет. Владелец ставит здесь свои лабазы и избушку. В лабазах у него хранятся запасы и добыча. Это небольшая клеть на высоких стойках, чтобы туда не мог забраться медведь. Недалеко от Жерновой горы у Максимыча было налажено до тысячи плашек на белку. Теперь на этом месте пустыня: черные обгорелые деревья мрачно высятся отдельными темными свечами. Этой весной молодой промышленник Пашка Ляляев пожег охотничье поместье Максимыча, нечаянно или с умыслом – наверняка никто не знает. Предполагают, что он соблазнился добычей, спрятанной в лабазе, и, чтобы скрыть следы преступления, запалил тайгу. Теперь все убеждены, что Пашке долго не жить, если он не покинет Тагульского района и не уберется подальше с глаз Максимыча.