Человек-Хэллоуин - Дуглас Клегг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лурдес? — спросил он, удерживая над головой извивающуюся серебряную рыбку. — Лурдес? Это ты? С тобой все в порядке?
Она раскрыла рот в крике, и несколько маленьких плоских червяков, извиваясь, выскочили у нее изо рта и скрылись в кровавой воде.
Он поглядел на Диану, с которой происходило что-то странное. Кожа на всем ее теле пульсировала жаром. Казалось, сквозь ее руки и плечи просвечивают изумруды, а жаркое солнце с каждой секундой становилось все горячее. Неосязаемый ветер развевал ее волосы, и уже казалось, что саму Диану вот-вот сдует и унесет, хотя над водой, где стоял Вэн, воздух оставался неподвижным.
Лурдес поднялась из реки, словно русалка, словно видение, обвила мокрыми руками его плечи, закрыла глаза и прижалась губами к его рту. Он разжал зубы, уступая ее настойчивому языку, и ощутил теплую воду, а их языки дразнили друг друга. Ее плоть была свежей и упругой, груди прижимались к нему, заставляя восставать его мужское естество.
«Мужское естество».
Потому что вот кто он теперь, он мужчина, и его естество восстает, и эта Лурдес, сука, расстилается перед ним, эта потаскушка заставляет его делать это с ней…
2
Даже поднимая нож, он понимает, что находится в каком-то нереальном мире, странном, лишенном покоя сновидении.
«Вечер, октябрь, лес, Диана, охота, Лурдес, сука…»
Все обрушивается на него.
Летний день разрывается, словно бумажный экран, — и снова вокруг темный лес, холодный вечер, нож, зажатый в его руке. Лунный свет и кровь струятся наперегонки по ее благоухающей коже, по коже Лурдес, девчонки, у которой в волосах и на шее растут алые цветы.
3
— Вверх, — выдыхает Вэн, — и вниз!
Лезвие входит… О, какой мокрый звук.
«Неужели только я один слышу его? Этот сосущий звук, с каким нож входит в грудь и снова выходит, вверх-вниз и снова…»
Ночь, луна, он больше не чувствует себя Вэном Кроуфордом, вечным неудачником, по коже проходит холодок, кто-то иной глядит его глазами… Он не просто какой-то там сын рыбака и медсестры с толстыми икрами. Какое у нее лицо в лунном сиянии! Какое лицо! Глаза, такие темные и прекрасные.
«Я понимаю, почему мой братишка спал с тобой, теперь я понимаю, хотя раньше не понимал. Ты это что-то, ты шедевр, ты кусок плоти, и у тебя просто прелестные губы, которые кривятся и обнажают белоснежные зубки каждый раз, когда ты кричишь, но я все-таки выжму весь этот крик из твоих легких, Лурдес, Лурдес-Мария Кастильо, сука Ты на самом деле русская, да? Лурдес Кастильосукина. Хо! Ха-ха-ха! О, послушай, как поет этот ножичек, — дивная музыка: хлюп, плюх, шлеп…
Она дерется как девчонка — хи-хи-хи, — машет руками, потому что не понимает, что он делает, даже не догадывается, почему он это делает.
Но нож знает.
Нож всегда знает.
Главное правило: у ножа есть своя голова на плечах, на самом деле это у него все бразды правления. Полисмен, я вовсе не собирался колоть ее четырнадцать раз подряд, просто она стояла на пути моего ножа Она натыкалась на него снова и снова. Я пытался отойти, но она так и лезла на меня всем телом.
Вверх, и вниз, и сбоку — нож режет, колет, рубит, и из-под него выступает какая-то кашица.
Она не может больше кричать, Лурдес-Мария Кастильосукина не может кричать. Бьюсь об заклад, сейчас твои глаза покраснели от крови и ты не чувствуешь ничего, ведь ты уже получила столько ударов, а сейчас это просто летний день в парке, где ничто не может коснуться твоей прекрасной кожи…»
Он оглядывается назад, в темноту, прижимая к себе мокрое тело девушки, недоумевая, отчего Диана к ним не присоединяется.
У себя за спиной он видит то, от чего у него седеют волосы, и он знает, что они седеют, чувствует это, он чувствует, что весь покрыт кровью девушки, что кожа его сморщилась, а волосы поседели и поредели в один миг в свете октябрьской луны.
4
«Святая Матерь Божья! Какого черта я творю? Зачем я все это делаю? Зачем моя рука это делает, вонзает в нее нож, делает ей больно, заставляет течь ее кровь?»
И другой голос, который, словно червяк в гнилое яблоко, заполз в его мозг, ответил ему:
«Это ты так ее любишь.
Она ведь такая хорошенькая! Она так соблазнительна, когда содрогается от твоего прикосновения, когда ты тыкаешь в нее этой штукой, сунул-вынул, сунул-вынул! Все ее тело — влагалище! Одно сплошное влагалище!»
Снова молнией вспыхнул летний день, обжигающий солнечный день на реке, когда естество Вэна поднялось ей навстречу, глубоко погрузилось в ее реку, чтобы постичь ту тайну, которую хранила в себе Лурдес, глубоко внутри, едва ли не в самой сердцевине ее утробы. Речная вода плеснула ему в лицо, охлаждая, он покрылся гусиной кожей. Вэн поглядел на солнце, входя в нее, и ему показалось, что он видит в небе птиц, таких огромных, что они просто не могут быть тем, чем кажутся. Их крылья такие широкие и бесконечные…
Потом ткань порвалась, девственная плева сна, а за ней — лес, кровь, нож, девушка…
Вэн чувствовал, как увеличился его член, чудовищный, такой огромный и толстый, но рос не только он — вся его кожа растягивалась во все стороны, плоть вбирала в себя Лурдес, пока он прижимался к ее телу.
Лурдес была прекрасна в алом свете, ее глаза горели желанием, руки сжимали его спину и ягодицы, когда она затягивала его в себя… в свой алый свет… его плоть сливалась с ее плотью, омываясь багровой влагой…
Нож больше не был ножом в руке, это был инструмент безграничной любви, и он вонзил его в Лурдес, и она приняла его, как цветок в свои волосы. Он надарил ей алых маков для всей головы, а потом маки разрослись у нее на шее и на плечах. Ее груди превратились в сад, живот стал поляной буйно цветущих маков.
— Я люблю тебя, — шептал он, пробуя на вкус опиум, который источали прорастающие цветы — их лепестки изгибались, заворачивались и рассыпались. Он упивался ее сладким дурманом, и новые цветы поспешно распускались по всему ее телу.
Ее дыхание сделалось еле слышным, она несколько раз коротко застонала, пока он держал ее, прижимаясь лицом к шее.
«Неудивительно, что Стоуни так сильно любит тебя, ты ведь такая прекрасная, такая желанная», — подумал он, касаясь щекой её плеч, пробуя на вкус алый опиум.
1
Ночью редкие деревенские фонари вдоль вытянутой береговой линии, которая и есть Стоунхейвен, гаснут еще до десяти, и только вспышки маяка на мысе Лэндс-Энд пробегают по слабо плещущимся волнам бухты. Октябрьский туман висит облачками пыли в старой комнате над освещенными луной водами, и постепенно в нем меркнет даже янтарное сияние луны. На другой стороне залива, на одном из трех островов-близнецов, островов Авалона, стоит двухэтажный дощатый дом, совершенно непритязательный, нарочито выстроенный под какой-нибудь потрепанный бурями дом с мыса Код. Этот дом освещен множеством фонарей, выстреливающих длинными лучами в подползающую ночь. К полуночи температура на острове опускается до сорока двух градусов по Фаренгейту. Морские чайки сидят на крышах, на мощеной подъездной дороге, усыпанной обломками раковин и панцирями крабов, которые эти стремительные птицы роняют с высоты.