Книги онлайн и без регистрации » Разная литература » Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин

Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 62
Перейти на страницу:
в судьбе другого, более известного во всем мире революционера и теоретика, Карла Маркса, позже ставшего серьезным соперником Герцена в лондонской политической эмиграции.

Итак, Чаадаев подводит нас к этой точке, учтиво раскланивается и оставляет в компании Александра Герцена. Последуем же далее за Герценом.

Глава III. Герцен: первый современник

…социальное зло неизбывно, оно только заменимо, то есть на место устраняемого немедленно диалектически встает другое.

Л.Я. Гинзбург

…жажда материальных наслаждений, стимулируемых правительством, все больше и больше возбуждала толпу и вызывала терзавшее ее чувство зависти – эту болезнь, присущую демократии; нарождавшиеся экономические и политические теории внедряли мысль о том, что человеческие беды суть продукты законов, а не Провидения и что можно ликвидировать нищету, меняя местами людей.

Алексис де Токвиль

Почему социализм победит

В то самое время, когда Александр Герцен публиковал в журнале «Современник» «Письма из Avenue Marigny» и сочинял очерки, составившие потом книгу «С того берега», которая сделала ему имя у европейской публики, Чаадаев записал в своих тетрадях следующее: «Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что не правы его противники». Здесь автор одних писем, «Философических», символически протягивает руку автору других, сочиненных и присланных из Франции и Италии[52], представитель предыдущего поколения – представителю последующего. Чаадаев обозначает тему, так пока и не ставшую частью русской общественной повестки, она еще не актуальна для общественного мнения в России, ее пока не обсуждают, за исключением нескольких молодых – и не очень уже молодых – людей в московских и петербургских кружках. Эта тема пока еще почти чисто умозрительная для России, разрыв которой с Европой делается в конце 1840-х годов все больше и больше. В Европе – революция, в России – даже не реакция (внутри страны было не на что реагировать), а своего рода стоическая стагнация: власть отказывается от любых покушений на будущее, устанавливая, так сказать, «режим вечного настоящего». Если Европа являет собой картину бушующего моря, как в известном стихотворении Тютчева, то Россия – следуя тому же образу – вечный и неприступный утес[53]. Геологический, физический состав утеса неизменен от века, и задумываться над его изменением есть безумная дерзость и даже преступление. Так это и расценивали те, кто по должности был обязан следить за умонастроениями в обществе и пресекать вольномыслие. Отсюда не объяснимая иначе изуверская жестокость преследований молодых людей, имевших смелость задуматься о том, что утес на самом деле не вечный и вообще не утес. История петрашевцев – тому страшное подтверждение.

В такой картине социализму места просто нет – как нет места и так называемому «социальному вопросу», тесно связанному с вопросом «экономическим». Равнодушие русского образованного общества к этим вещам, столь властно заявлявшим о себе в Европе, объясняется просто. Общественная дискуссия в России только начиналась; естественно, что главными ее темами были те, что считались дискуссантами самыми острыми для страны и самыми больными; прежде всего – вопрос об идентичности (условно назовем ее темой «Россия и Европа») и вопрос о крепостном праве, о «рабстве», как его называли самые крайние спорщики. Конечно, был в общественной повестке еще и сюжет об устройстве государства, о «самовластии», однако он по понятным причинам обсуждался мало – здесь использовались эвфемизмы и довольно прозрачные исторические аллегории, вроде отсылок к неким «восточным деспотам». Замечу здесь, что вообще условному «Востоку» в русской общественной дискуссии не повезло – он был начисто лишен истории, став своего рода «вечным объектом»; какой-нибудь Навуходоносор или Сарданапал соседствовали в рассуждениях о пагубном и преступном самовластии с нынешними турецкими султанами или даже с китайскими богдыханами. На «Востоке» – помимо условных романтических гурий, гаремов, кальянов и пещер с самоцветами – всегда были, точнее, всегда есть деспотизм и рабство. Россия после Петра (а то даже и до монголо-татар) – Европа, следовательно, деспотизма в ней быть не должно. На этом основании покоилось немало рассуждений, в том числе и таких, что смогли проскользнуть мимо придирчиво-усталого взора цензора. Знаменитый историк идей Эдвард Саид назвал бы подобный взгляд типичным проявлением «ориентализма» – всегда присутствовавшего на «Западе» концептуального подхода к «Востоку» как чему-то «вечному», лишенному «истории», а значит, лишенному «современности». Согласно Саиду, «ориентализм» предшествовал колониальной и торговой западной экспансии на Ближний и Средний Восток (а его последователи утверждают, что и дальше – в Индию, Китай и проч.), установив в европейском общественном сознании определенный образ «Востока»; когда же экспансия развернулась в полную силу, «ориентализм» сопровождал ее и активно создавал для нее условия, поставляя определенный тип знания о колонизируемых странах («востоковедение»), а также кадры для осуществления этой экспансии (обученные «востоковедению» чиновники, офицеры, ученые). В России – если продолжить ход рассуждения Саида – «ориентализм» тоже был, но он «заработал» несколько позже, в середине – второй половине XIX века, когда империя обратила свои взоры на Среднюю Азию и Дальний Восток. Однако нелишним было бы отметить, что до того, как созданные в Петербурге и Москве научные и образовательные институции занялись производством и воспроизводством официально востребованного ориентализма, подобное отношение к Востоку уже сложилось, но только в кругах, противостоящих российской власти. Впрочем, это особый сюжет, требующий специального рассмотрения.

Главные темы общественной повестки, в том виде, в котором она сложилась в конца 1840-х годов, были тесно связаны: проблема «особости» России в отношении Европы во многом определяла отношение к проблеме крепостного права и деспотической власти – и наоборот. Западники считали «рабство» и «самодержавие» позорными (а некоторые – и преступными) препонами на европейском пути России, начатом Петром Великим. Славянофилы, наоборот, считали и то и другое печальными последствиями отказа от русской самости. В этой замкнутой и довольно примитивной, даже клаустрофобичной схеме ни для чего иного места просто не было; все остальное, что действительно могло волновать общество, – вопросы этические, религиозные, устройства повседневной жизни – оставалось в ведении художественной литературы. Одна из причин «всеответности» русской словесности «золотого века» как раз в этом – она не только, как считают многие поколения историков и публицистов, стала идеальным пространством для завуалированного – в силу жесточайшей цензуры и отсутствия публичной политики в стране – политического высказывания; проза, поэзия и драматургия того времени заменяли почти отсутствовавшие социологию, политическую экономию и даже теологию. Делали они это по-разному, часто исходя из совершенно противоположных воззрений авторов, однако результат получился удивительным. Чтобы понять содержание французской или британской общественной повестки первой половины XIX века – да и, собственно, устройство хозяйственной и социальной жизни, не говоря уже о политической и церковной, – нужно читать Огюста Конта и Алексиса де Токвиля, Джона Стюарта Милля и кардинала Джона Ньюмана, Пьера Жозефа Прудона и Франсуа

1 ... 40 41 42 43 44 45 46 47 48 ... 62
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?