Процесс исключения - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И уничтожение «Эмес» тоже необходимо для спасения Москвы? – хотела я спросить, но не спросила. – И клевета на критиков? И раздувание антисемитизма?»
Но я молчу. Не спорю. Билибин весьма вразумительно объяснял мне то, что, впрочем, я и сама знала: бессмысленность и рискованность споров на все эти темы. Например, к чему спорить с таким чурбаном, как Клоков? Это и опасно и безнадежно.
– Понять он все равно ничего не поймет, – пояснял мне Билибин, – а, черт его подери, еще и заявление напишет: «Такого-то числа, там-то, в присутствии таких-то, такая-то высказывала антипатриотические мысли, выражая недоверие партийной печати». И начнут нас, голубчиков, Сергея Дмитриевича и меня, тягать как свидетелей… И пойду я на вас показывать! – закончил он со смехом. – Нет уж, Нина Сергеевна, увольте! Нельзя быть такой несдержанной. Пощадите себя да и нас, грешных. Нельзя.
Оказывается, сам он, Билибин, попал в лагерь за какое-то лишнее словцо в приятельской компании. Кто-то донес – и пошло… Всех тягали. Один уперся, двое подтвердили. И сломана жизнь.
Векслер, разумеется, другое дело, с ним можно говорить, не опасаясь, но к чему же, настаивал Николай Александрович, мешать человеку придавать глубокий и таинственный смысл злобной бессмыслице, если таким способом ему легче сохранять душевный покой? Пусть.
У Векслера мы, впрочем, сидели недолго. Слишком уж явственным было его желание говорить со мною одной. Я поднялась. Он вскочил с дивана – в пижаме и в носках. Листки полетели на пол. Он кинулся их подбирать.
– Не нужны мне светские визиты, – мрачно сказал он мне, сидя на корточках и грозно глядя на меня снизу вверх. – Я хочу увидеться с вами, чтобы прочесть вам новые стихи.
Векслера мне, конечно, жаль, и я буду слушать его стихи – а вот от Клокова меня просто тошнит. Сам рассказал нам однажды за обедом, как в детстве, лет двенадцати, он учился стрелять: привяжет кошку к дереву и палит из ружья. «А то, когда она движется, то прыгнет, то побежит, трудно попасть», – объяснил он. «Недурная подготовка для профессии критика!» – подумала я… Я задыхаюсь от смеха и бешенства, когда он рассуждает о стихах.
– Не все и у классиков хорошо, – произнес он вчера. – Вот, например, у Некрасова: «В лесу раздавался топор дровосека». На самом деле так говорить неправильно: ведь стук раздавался, а не топор. Но ввиду того что Некрасов классик – мы ему прощаем.
Сегодня за обедом он прочел нам целую лекцию о любви.
– Из руководящих организаций, – сообщил он, – поступило разъяснение: напрасно наша печать – наша литература, – поправился он, – не уделяет достаточного внимания вопросам любви. Чувству любви пора занять в жизни и в литературе положенное ему место. Классики марксизма были не против любви. У нас до сих пор недостаточно учитывали, что любовь повышает энергию и эта энергия окрыляет человека на трудовые подвиги, которые, в свою очередь, можно повернуть на строительство коммунизма… Маркс, Энгельс, Ленин очень положительно расценивали любовь именно потому, что она стимулирует…
– Нина Сергеевна, – сказал мне умоляюще Билибин, когда мы после обеда вместе поднимались по лестнице, – прошу вас, поедем рыть канавы! Я чувствую, как во мне проснулась энергия! Ее необходимо повернуть.
От смеха я согнулась и еле добежала до своей комнаты.
Сейчас вечер. Я сижу у себя и жду Билибина. Он непременно придет. Тикает, тикает электростанция, отсчитывает наши минуты. Лампы то наливаются светом, то меркнут. Я жду знакомых шагов и пробую читать «Замок Броуди». Но что-то не читается мне. Вчера я видела Лелькину избу. Это поинтереснее всякого замка. Я взяла с собой пирог, конфеты, которые нам дают к чаю, и книжку русских сказок, случайно оказавшуюся в здешней библиотеке.
В Быкове всего девять домишек – было тридцать, да немцы в 41-м сожгли. Заборы, грязь, тощие козы с какой-то сбившейся паклей вместо шерсти. В избе у Лельки грязные тряпки, грязные крынки и во всю мочь над тряпками и немытыми детьми орет круглый рупор. Вид у комнаты такой, будто в ней только что побывали воры, все как есть вынесли, а оставшийся хлам разбросали: на полу осколок зеркала, на столе – засаленные подушки без наволочек. Лелька, босая, лохматая, таскает по комнате годовалого Витьку, подкидывая его повыше, а он все сползает. «Опираясь на огромную помощь партии и правительства, – сказала радиотарелка, когда я вошла, – в техническом оснащении сельского хозяйства, в текущем году в небывало короткие сроки…» Я выключила радио, посадила малыша на кровать и сунула ему в рот конфету. Лельке тоже – и начала читать ей сказку. Как она слушала! Руками, бровями, коленками, трущимися от нетерпения друг о друга, открытым ртом. Положила в рот кусок пирога и забыла жевать и глотать. Одна сказка была про перышко Финиста-Ясна Сокола, другая про злую царевну, обманом укравшую волшебную свирель у бедняка пастуха.
«В полночь прилетел Финист-Ясный Сокол, бился в окошко, бился, да только весь в кровь искололся, крылья себе порезал.
– Прощай, красна девица, – печально сказал он. – Если любишь – ищи, и, когда истопчешь три пары башмаков железных, изломаешь три посоха железных, изглодаешь три просвиры железных, тогда и найдешь меня.
Сказал и взвился в небо.
А девица хоть и слышит сквозь сон эти речи неприветные, а глаза разомкнуть сил нет».
Я кончила и заторопилась домой: пора на процедуры.
– Была бы у меня эта книжечка, – сказала Лелька, провожая меня до порога с малышом на руках, – я бы спать не ложилась – ее читала! День и ночь бы читала, глаз бы не перевела!
Ее речь звучала в лад со сказкой – это наново поразило меня.
– Да ты ведь и читать не умеешь.
– Выучусь! Я уже знаю «фы»!
Я надевала ботики. Лелька подтянула малыша повыше.
– Была бы я царевна, – певуче, по-бабьи, сказала она, – я не была бы злая… Я не отнимала бы у него эту дудочку, я бы только дунула в нее разок – так, для смеху… Я бы его, который мне дудочку принес, жалела…
…III 49 г.
Мы сидели на лесной поляне на пнях: я, положив на пень муфту, он – свою теплую шапку. Ветра нет, и солнце уже греет. Лес в зимнем уборе, но синие глубокие тени, голубое небо – это уже весна! Снег мягкий сегодня. Жаль, что я не умею лепить.
Сидит он без шапки, в распахнутой шубе, смотрит, запрокинув голову, в небо – и опять у него какое-то другое лицо. Малоподвижное, словно бы без выражения, а глаза неспокойные. И ветер шевелит редкие волосы над высоким лбом.
Взял горсть снега, мнет его.
– Наденьте шапку, простудитесь, – говорю я.
– А вы знаете, что Векслер влюблен в вас? – спрашивает Билибин вместо ответа.
– Пусть.
– Вы, кажется, думаете, что это так легко и приятно?
– Я о нем вовсе не думаю. Совсем не думаю никогда.
– А обо мне?
– Много.
– Он говорит, что вы сами – стихи, что вы сами – искусство, и невесть еще что.