Тубплиер - Давид Маркиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Влада Гордина обогрела Валина забота, и аварийный отход через окно показался ему разумным решением. Он даже не сразу сообразил, что выписка, так или иначе, им всем грозит – днем раньше или днем позже, а ему, Владу, никакая дежурная сестра и подавно не страшна – как будто ее появление среди ночи может что-то изменить в его судьбе.
– Я – к тебе, – предложил он сияющей Вале Чижовой, – а твою соседку можно отправить к кубинцу.
– В чулан лучше, – сказала Валя. – Тем более она к негру не пойдет: он же иностранец.
Через полчасика после отбоя Влад, с туфлями в одной руке и бутылкой коньяка в другой, беззвучно крался к Валиной палате. Мужская забота вела Влада Гордина по коридору. Джуйские озера сместились за горизонт, их нельзя было различить, сколько ни вглядывайся.Дежурная медсестра не пришла.
Влад проснулся на рассвете и с удовлетворением обнаружил на подушке счастливое лицо Вали Чижовой. Женщина спала, Влад не хотел ее будить. Лежа неподвижно, он перебирал в памяти вереницу утр, уводившую в Москву, в прошлое, он вспоминал лица других спящих женщин на своей подушке – без печали и без сожаления. Интересно, надеялись они на что-нибудь, засыпая рядом с ним? На что? На то, что вся их жизнь до самого конца станет золотым продолжением этой ночи? Смешная надежда, ватная! Никто ведь не знает, когда закончится сама эта жизнь – через час, через год. И что там дальше, тоже никто не знает.
Валя, крайняя. Кажется, крайняя. С какою надеждой она спросила вчера, перед тем как уснуть:
– Ты меня любишь?
Более всего он не выносил ночные разговоры под одеялом, просто терпеть не мог. Ночью надо заниматься любовью, а не разводить ее пустыми словами.
– Я в тебя влюблен, – строго сказал он Вале Чижовой, – разве ты не знаешь? Ты – моя возлюбленная.
– Хорошо-то как! – удивилась Валя Чижова. – Мне никто еще так не говорил…
Услышав это, Влад испытал скользнувшее по душе неудобство, неловкость – его хвалили ни за что, – а потом странная мысль пришла ему в голову: можно ведь и не темнить, не обманывать, если правильно выбрать и расставить слова. Странно, странно! Одно слово – а как меняет всю картину по желанию художника! И картина не из камней, не из железных болванок. Картина из цветного воздуха, вздохни – и ее как бы уже и нет, она не существует в природе. Нет, существует! И тогда, выходит дело, сама наша природа составлена не только из булыжников и этих самых свинцовых чурок и картина слов сохраняется для тех, кто умеет различить ее. Одно слово – «влюблен», и все встало на свои места, и никакого обмана. Вечная любовь засахаривается, как цукат, или сохнет, как муха в янтаре, а ветреная влюбленность проходит быстро и без следа. А потом? Никто не знает, что будет потом, и не надо спекулировать по этому поводу: мы не на базаре.
А потом накатило серое мягкое облако сна, и в дружелюбном тумане слова и части слов вспыхивали и светились и таяли. То был какой-то бал слов, упорядоченное движение – без труб и скрипок, в живой тишине.Как это ни странно, Сергей Игнатьев, ганзейский специалист, не окончательно еще растерял веру в человека – в отличие от своих молодых сотоварищей-тубплиеров, такою верой не осененных отродясь. Это случается: я встречал немало людей, оттянувших на зоне по семнадцати лет по пятьдесят восьмой расстрельной статье, по десятому ее КРД-параграфу, – и, вышедши инвалидами на волю, продолжавших верить в светлую справедливость революции и ее закоперщиков, павших в борьбе роковой с рябым Джугашвили. Нет-нет, это вовсе не означает, что ганзеец хотя бы теоретически приветствовал террористические методы управления с их «хорошими» и «плохими» вождями, с «железной рукой», на которую натянута «ежовая рукавица». Вдумчивый историк, он был убежден, что вся верхушка большевистского заговора против робкой русской демократии – это банда разбойников, будь то Ульянов, Бронштейн или тот же Джугашвили. Он много лет вынашивал тайную мечту, мечту опаснейшую: написать книгу о том, что вся эта кровавая компания, до последнего человека, была подобрана из клинических психопатов – иными словами, сумасшедших, место которых под замком в психиатрической лечебнице. Написать, опираясь не на слухи и сплетни, а на результаты медицинских обследований и мнения врачей-психиатров, и параллель провести с героями другой революции, французской, выпеченными, как и эти, из безумного теста и пожравшими друг друга, точь-в-точь как их российские почитатели и последователи.
И все же отчасти поколебленная вера в человека разумного сохранилась на самом дне души Сергея Игнатьева, ганзейца. Помимо Робеспьера и Ульянова жили на свете и другие люди, если первые по каким-то непостижимым причинам решили не отправлять их на тот свет, а попридержать на этом. Именно к таким случайно задержавшимся и уцелевшим, несмотря на его зловещую профессию, Игнатьев готов был отнести и московского полковника Шумякова, знакомство с которым состоялось в кабинете районного отделения КГБ, на встрече, на которую ганзеец был вызван для дачи разъяснений. Вернувшись в санаторий, Игнатьев по свежим следам написал обстоятельное письмо Лире Петуховой, в Москву.
– «То был, разумеется, форменный допрос», – понизив голос на слове «допрос», читал Мика Углич письмо из «Самшитовой рощи».
Гости, сидя вокруг стола над своими рюмками и тарелками, слушали Мику скорей озабоченно, чем беззаботно. Ни обильный жизненный скепсис, ни целительная в иных случаях самоирония не прикрывали их сейчас от холодных порывов страха: вслед за Сережей Игнатьевым потянут на форменный допрос и каждого из них. И эта жуткая перспектива представлялась гостям Лиры Петуховой, да и хозяевам тоже вполне реальной.
– «…Я ничуть не был обескуражен таким приемом, – читал меж тем Мика Углич, – ведь в отделение Большого дома, будь то даже в Эпчике, граждан приглашают не чаи распивать».
– Опять, прости господи, этот Епчинск… – сказала Лира Петухова. – С ума можно сойти!
– «…Другое меня поразило, и поразило отчасти приятно, – продолжал читать Мика. – Дознаватель, представившийся как „откомандированный из Москвы старший следователь Ерохин“, производил впечатление человека, стремящегося как можно скорей освободиться от этого анекдотического „дела“ о нелегальном профсоюзном центре на территории нашего туберкулезного санатория».
– Будьте уверены, он такой же Ерохин, как я – Иванов, – прокомментировал по ходу чтения микробиолог Коган – бывалый человек.
– «…Другой на его месте, – читал Мика, не отводя взгляда своих судачьих глаз от строк письма, которое он держал на вытянутой руке, на отлете, – специалист того же цеха и той же квалификации, постарался бы раздуть эту историю и, несомненно, преуспел бы: тайны подпольной группировки тубплиеров, газета с эпиграфом „Туберкулезники всех стран, соединяйтесь!“. За глаза достаточно, чтобы переловить и передавить всех, до кого только руки дотянутся. А до кого, друзья мои, не дотянутся?»
Тут Мика Углич сделал остановку в чтении. В нагрянувшей тишине рассыпалась горохом сухая дробь – то микробиолог Коган, отставив рюмку, цокал пальцами по столешнице. Сотрапезники, как завороженные, глядели на чечетку пальцев микробиолога.